Так какая же у меня цель? Исторгнуть из себя грязь, а в душе и уме зародить какие-то по-настоящему достойные мечты? Достичь прозрения? На последнее надежды было мало, лучше сказать, никакой. Твердить: «Господи, помилуй!» — как делал преподобный старец Серафим Саровский, я явно не мог. Медитировать молча, глядя часами на какой-то подходящий предмет и блуждая мысленным взором от себя к нему и от него к себе, мне тоже было явно недоступно. За счет чего тогда я имел бы шансы прозреть? За счет ночных размышлений о суете и хрупкости земного бытия под вой бурана или под стук дождевых струй, бьющих по крыше? Такого в моей жизни было уже вполне достаточно, но к другому ви́дению жизни это так и не привело. Учителя, гуру у меня там быть не могло, на честь же удостоиться услышать голос Бога я и надеяться не смел. А если так, то делать затеянное или не делать? В таком же положении были некогда мореходы, перед тем как отправиться в неведомый маршрут. Разве были они уверены, что обязательно откроют путь в Индию, обогнут Африку, откроют новые континенты? У них ведь тоже не было гарантий, но они все-таки решались и шли.
В давние времена и я, не задумываясь о возможных скверных последствиях, приказал бы себе: «Решайся!» — и шагнул бы в притягательную неизвестность. Теперь меня совсем не тянуло на необдуманные поступки. Что изменилось? Кончилась молодость, когда мне казалось, что мое призвание — доблестная работа полевого геолога. Почему геолога? Потому что путешествовать в качестве географа казалось уже несовременным — время Ливингстонов и Пржевальских безвозвратно прошло. Потом оказалось, что с выбором дела жизни произошла ошибка, причем не простая, а двойная. Да, одним из моих двух призваний действительно были путешествия. Но это вовсе не означало, что путешествующим в двадцатом веке мог быть только геолог. Напротив, со свободой перемещений по лику Земли эта профессия имела не так уж много общего — пожалуй, даже наоборот. В этом заключалась одна ошибка. Другая же состояла в том, что призванием моим оказалась литература. Геология осталась только профессией, в определенной степени добротности освоенной мной. Ошибки, связанные с ней, не были ни драматическими, ни, тем более, трагическими, хотя вполне могли стать таковыми, будь небеса не столь снисходительны. О чьих-либо еще плаваниях вдоль арктического побережья на протяжении тысячи морских миль со слабосильным мотором на фанерной лодке я пока что не слышал. Как и о других моих полубезумствах — полуподвигах, совершенных ради того, чтобы выжить.
Другие мои ошибки, более явные (и куда более грубые) были осознаны уже давно. Неудержимое влечение к полярному суперменству стало главным смыслом моей жизни в компании с такими же неопытными «полярными волками», хотя его вряд ли стоило бы считать чем-то порочным, не соответствующим благородным устремлениям молодости, если не считать бесшабашного, демонстративно лихого пьянства. Тогда еще не было предчувствий насчет того, чем это может кончиться. Суперменам казалось, что они контролируют свою судьбу. В этом они заблуждались. Сила воли сразу, конечно, не утратилась, на прохождение маршрутов ее оставалось достаточно, но вот после возвращений удерживаться от безмерных возлияний большинство «полярных волков» уже не могло, хотя им еще долго казалось, что бросить пьянку они просто не хотели. Этот грех потянул за собой и многие другие, равно как и наказания за них: потерю женщин, которых любил, соединение с теми, к которым был почти равнодушен; ослабление яростного желания работать по призванию и брать одну вершину за другой; заметная порча прежде абсолютно надежного организма; нарастание чувства недовольства собой. Можно было даже сделать вывод, что я состарился — или начал стариться — раньше, чем полагалось по возрасту. Жадный интерес к жизни, характерный во времена молодости, не то пропал, не то видоизменился, превратившись в тягу к бегству от цивилизации. Я постепенно переходил в состояние, в котором душа все чаще обращалась к неведомым мирам и мысленно просила дать ей покой от суетных страстей, тело же настраивало себя на готовность к новым испытаниям, хотя ему все меньше хотелось подвергаться им. Не было стремления во что бы то ни стало длить свою жизнь, такой, какой она стала теперь. С утратой достоинства мириться никак не хотелось.