Кошроков наконец посмотрел на человека в потертом пальто, растерянно стоявшего возле него в ожидании момента для доклада. Чоров готов был съесть живьем эту выскочку, испортившую ему все торжество. Эффект был уже не тот. Он все же собрался с духом, приложил руку к шапке-ушанке:
— Товарищ комиссар, актив районных работников собрался, чтобы обсудить положение со сдачей хлеба государству. План на сегодняшний день… Принимаются дополнительные меры… Представим вам на утверждение…
— Ладно, ладно. — Кошроков не дал Чорову договорить, здоровался со всеми, не отпуская руки Апчары. — Глядя на вас, подумаешь — полк. Рапорт по уставу, ребята боевые. И урожай вроде есть, а с планом плоховато, не выполняете…
— Так точно, товарищ комиссар! — Чоров не понял иронии, скрытой в словах Кошрокова, он все еще старался выдержать деловой тон: идя рядом с гостем, представлял ему присутствующих, называя имя и должность. Не представил лишь Апчару.
— Ты посмотри только на своих гвардейцев! Обиделась на вас, что ли, матушка-земля? Не узнает своих? Хочет заморить вас голодом? — Уполномоченный обошел всех, пожимая руки, потом повернулся к Чорову и не без удивления заметил, что парень нечеловечески худ. Плоский, да такой, будто его разрезали, выбросили вон все внутренности и снова зашили. Чоров был когда-то жокеем, хотя об этом не любил вспоминать из-за обидного прозвища, утвердившегося за ним: «Жоэй» звали его, то есть «криворотый», или того хуже — «мартышкин рот». К прозвищу он относился очень болезненно. Вместо «Жокей Чоров, на выездку!» — ему слышалось: «Жоэй Чоров…», он вздрагивал, злился. «Может быть, в самом дело они голодают», — подумал Кошроков, но успокоился, увидев, что другие вполне нормального телосложения. От зорких глаз его не ускользнул бледный шрам на шее Чорова. «Неужели от сабельного удара? Вряд ли. Сабля снесла бы голову, если бы удар пришелся по такой тонкой шее», — мысленно рассуждал Кошроков.
«Райнач» по-прежнему старался произвести впечатление:
— Мы собрались, чтобы обсудить обстановку с вашим участием.
— Что тут обсуждать? Обсуждение урожая не прибавит, голубчик. Соловья баснями не кормят. Наш соловей — фронтовик, он нам скажет: «Дай мне хлебушка, я дальше погоню проклятого гитлеровца». А мы пошлем ему ворох обязательств, обещаний, резолюции. Не примет их наш соловей.
Пыла у Чорова поубавилось.
— Вы правы. Встретить бы вас другим рапортом — о выполнении плана. Нам тоже хочется первыми прийти в заезде. Что поделаешь, человек предполагает… — Чоров замялся. Фразу закончил гость:
— Аллах располагает?
Все рассмеялись, хотя повода для смеха не было. Люди просто рады были видеть Кошрокова, да еще в такой важной роли — роли уполномоченного от обкома партии по хлебозаготовкам. О нем немало легенд ходило по ущелью. Перед оккупацией многие считали его погибшим. В его доме собирались плакальщицы, в его честь пекли поминальные лепешки. Лишь после изгнания гитлеровцев с кабардинской земли от Кошрокова пришло два письма в обком — одно Кулову с подробным описанием всех трагических событий, связанных с Нацдивизией, другое жене, о судьбе которой комиссар не знал всей правды. Кулов отослал второе письмо с нарочным дальним родственникам Узизы. Потом приходили еще известия — о боевой удали Кошрокова, о его новых званиях. Люди знали, что последнее ранение вывело комиссара из строя на длительное время.
Кошроков и Казанокова шли рядом, как брат и сестра. Апчара говорила без умолку, вспоминала, спрашивала. Ей бы и трех дней не хватило для разговора с Доти Матовичем. Как же его увезти к себе домой поговорить?
— Мама очень просила. Хотела сама приехать. Я ее еле уговорила остаться дома. Все твердила свое: «Увижу комиссара — все равно, что увижу Альбияна…» Нас война породнила, терять друг друга мы не должны. Правда, Доти Матович?
— Правда, Чарочка-Апчарочка. И к твоей матери поедем. Обязательно поедем. Как Альбиян, пишет?
— Пишет, слава богу. Пишет. Каждое его письмо прибавляет Бибе год жизни. Когда от брата долго нет писем, она света божьего не видит, мечется, места себе не находит. Уйдет в глубь сада, сядет на берегу арыка, плачет под его журчанье. Вечерами зажигает в комнате Альбияна свет, глядит на него из глубины сада и старается уверить себя, что это Альбиян приехал…
В классной комнате когда-то было три окна. Одно сейчас заложено кирпичом, в два других вставлены куски фанеры. Рядами — разномастные стулья, кресла, табуретки. К двухтумбовому письменному столу приставлены два обеденные. На полу — истертая, сшитая из лоскутков ковровая дорожка. На стенах — портреты членов Политбюро и большой портрет Ленина. Кабинет никогда не отапливался, поэтому в нем никто не раздевался, даже не снимали панах. Чоров считал, что слишком мало бывает в кабинете, чтобы тратить на него дрова. От сидящих в помещении валил пар, будто от кипящих самоваров.