– У него чутье.
– Майка… – с придыханием проговорил Коля беззвучно, – меня ведь никто не заставлял, я ведь хотел его убить! Но не смог… Держал его на мушке, он стоял и смотрел мне в лицо, ожидая, что я нажму на гашетку. Я все-таки… безнадежный трус.
– Это он «наган» дал? – сообразила Майка. – Атаман?
– Не дал, а показал, где лежит. Сказал, что это его знак доверия мне. Но это всего лишь громкие слова. Хотя, когда я увидел его странно одетым у папы, увидел папу пьяным от эфира в кабинете, я все понял… Папа ему был не нужен, он хотел от него избавиться. Он собирался с ним что-то сделать. И я кинулся к спрятанному оружию, хотел предотвратить несчастье… Он ведь… не виноват ни в чем! Он не должен был так умереть…
Майка скривила рот, не понимая, о ком речь, но перебивать не стала.
– Я три раза стрелял. Хотел в него, а получалось вверх, вниз, в сторону… Ясно помню, как осознал, что не смогу. Не сумею убить человека. Захлестнуло отчаяние, решил, что теперь пора – надо уже стрелять себе в голову. Только поднес к виску дуло… он налетел, как ястреб, оттолкнул. И расстрелял папу, в упор… Три выстрела в грудь. Звука не было, наверное, уши заложило, я не вскрикнул даже, словно голос потерял. А в соседней комнате находилась мама…
– А зачем ты на себя вину взял?
– Не хотел, чтобы жениха Лизки осудили. Он сказал – уходи, он все так подстроит, что Лёня будет виновен. Он с самого начала знал, что Лиза его приведет. Весь дом слышал, как папа его отчитывал за неуспеваемость, за то, что в клуб поэтов записался, за то, что водит его дочь по злачным местам Москвы, и говорил, что не выдаст ее за него никогда. Он его не любит, считает вертопрахом… Не любил, – поправил себя Коля и сжал челюсти, наверное, чтобы не расплакаться. – Я ему назло не ушел, сказал, пусть меня арестовывают, я сознаюсь и сяду. Со словами: «Посмотрим, как ты сам выкрутишься» – он положил «наган» на стол. Он думал, я струшу, но я взял «наган» и сел обратно. Я сказал, повинюсь, вот – повинился. Мне лучше в тюрьме, чем жить без собственной воли.
– Кто это «он»? – спросила Майка, потому что все время путалась в словах Коли, который, стараясь не называть имен, всех подряд звал «он».
– Не могу сказать.
– Атаман, да?
– Не могу, Майка, сказать. Не спрашивай, не мучь.
– А почему ты дядь Леше соврал, что Кисель тебе дал «наган»?
– Киселя больше нет, никто не станет спрашивать у мертвого.
– Эх, ты! Покрываешь его, атамана этого своего. Он же бандит! И почему ты его не сдашь?
– Сдать – ни за что. Убить… – Коля вздохнул. – Убить было бы благороднее. Майка, он… Он был мне больше семьей, чем родные мать с отцом, он воспитал во мне любовь к музыке, искусству, брал к себе на колени и вслух читал Шекспира и Шиллера. Там, в том пустом доме, где я был все время один… Мне так не хватало… Ребенком я видел в нем благородного вельможу, изысканного дворянина, любил всей душой, каждый раз с нетерпением ждал его возвращения. Он был для меня духовным наставником, как Лоренцо Монтанелли для Артура Бертона.
– Это из «Овода», что ли? – Майка невольно возгордилась, что читала эту книгу. – По-моему, тот кардинал не очень честно поступил с Артуром.
– Мне было четыре, когда он появился впервые… Но, кажется, я его встречал и раньше, просто не помню, маленький был совсем. Пришел незваным гостем, в черном сюртуке, с тростью, прямой, статный, разговаривал со мной как со взрослым. В усадьбе я жил в другой части дома, за мной нянька смотрела, француженка, а еще старуха, которой я сейчас не помню уже, родителей и Лизу видел редко. Эти времена сейчас вспоминаются, как странный сон. Казалось, что весь дом в моем распоряжении, пустые комнаты, старинная мебель, всегда покрытая пылью и чехлами. Одновременно страшно, одиноко, но и привычно, хорошо. Зимой я сбегал на печку в кухню, так тепло и уютно было, а летом мог спать прямо в траве, в саду, запущенном, диком, – в нем у яблонь ветки аж до земли гнулись от яблок, и вечно все кругом было усеяно гнилыми плодами. Из слуг только та старуха и была, она же и готовила, и стирала, и все делала, и какой-то угрюмый старик, который не разрешал мне взбираться на поленницу – он ее складывал в аккуратную пирамиду, а я на ней любил помечтать. Это здесь, в городе, мы живем в тесной квартирке, вечер можем провести за столом, и единым словом не обмолвившись, но все же присутствие каждого ощущается остро, будто под потолком парят грозовые тучи. Это здесь мы толпимся у двери ванной по утрам, ожидая своей очереди и стараясь ни с кем взглядом не пересечься. Это здесь мы вынуждены каждый день видеть друг друга и поэтому сбегать кто куда – в школу, на работу. Лизе вот удалось сбежать в общежитие. А там, в старой усадьбе, всем хватало места спрятаться. Это был целый мир. Мой личный мир без школы, учкома и математики. Это был мой лабиринт комнат, и мой сад с гнилыми яблоками, и за садом мой лес, а за лесом моя речка Ярославка. Не советская – моя! Целый волшебный мир, в котором был
Коля замолчал, тяжело и протяжно вздохнув.