И запах дыма – отовсюду запах дыма. Мир был соткан из дыма. Небеса поглощали все дымы жертвоприношений и сооружали над ними и вокруг них дворцы из ароматов.
Самый лучший дым был кухонный.
Горящий мусор. Дымок ладана из лавчонок, церквей и домов старух. Сигары.
И пыль.
В дождь степной аромат, доносившийся из пустыни, становился влажным. Запахи солярки и выхлопных газов, их изрыгали грузовики и автобусы-развалюхи. Из переулков тянуло вонью нечистот и гниющих фруктов. И цветы, да. Цветы. Они не только сами были буйством красок – их благоухание будто расцвечивало и воздух. И еще запахи лука и помидоров, чили и слегка больничный аромат кориандра. Мята. Уголь. Одеколон и прокисшее пиво в тепловатых клубах воздуха из баров.
И где-то в этом гигантском гобелене, сотканном из множества запахов, Ангел явственно чуял запах смерти. Не мертвых тел, но душ. У него родилась новая теория, что смерть внезапно призраком проступает в тончайшем шлейфе одеколона, или струйках сигаретного дыма, или сладком запахе свежевымытых волос, сохнущих на солнце…
Но тогда они мчались через центр города, украшенный оставшимися с Рождества и уже провисшими гирляндами. На площади играл духовой оркестр – Ангел открыл глаза, когда трубы грянули что-то национальное. И двигатель взвыл, и рев его стал невыносим и отражался от стен, когда по узкой улочке они подъехали к участку. Дон Антонио сбросил скорость, и их начало потряхивать – брусчатка и растрескавшийся асфальт, – и вот они остановились перед зданием полицейского участка и тюрьмы. Из заколоченных задних окон несло мочой. Безжизненные, отчаявшиеся человеческие голоса из-за зарешеченных и заколоченных окон. Дон Антонио убавил обороты двигателя, и тот, коротко взревев напоследок, умолк. Они сидели словно оглушенные собственным молчанием.
– Ты узнаешь, – сказал он сыну, как будто только об этом и думал всю дорогу, – что розовые соски заводят сильнее, чем коричневые.
Ангел поднял голову, лицо отца – темная тень на фоне яркого солнца, и подумал:
А массивный блестящий ботинок Дона Антонио поднялся и проплыл над торопливо опущенной головой Старшего Ангела, и отец встал во весь рост, поправил ремень, фуражку. Ухватил себя за яйца и сдвинул мошонку влево. Посмотрел на мальчишку, чуть опустил темные очки.
И подмигнул.
В здании участка обычная суматоха. Резкий запах нашатыря и хвойного очистителя. Звонкое эхо от беспощадной кафельной плитки. Молодые копы, смущенно поглядывая, сторонились, уступали дорогу Дону Антонио. Подошвы их ботинок с коротким визгом торопливо скользили по полу. Старые полицейские хлопали отца по спине и шутливо норовили ткнуть кулаком Старшего Ангела. Он уклонялся. Что приводило в ярость Дона Антонио. Отступление! Не сын, а недоразумение. На гитаре не бренчит, в бейсбол не играет. Грустный и задумчивый, как какой-то… поэт. Да, он суров с мальчиком. Но это любовь. Взгляните на этот мир.
Он помнил, как порол сына. Казалось, дело было только вчера. Прошло больше года, но угрызения совести сохраняли воспоминание свежим, хотя он отказывался даже себе признаться, что считал поступок исключительно добродетельным. Он мужчина,
– А теперь наклонись, – приказал он.
– Нет, папа!
Ремень грозно свисал из сжатого кулака Дона Антонио.
– Ладно,
Нанося двадцать пять ударов по спине и заднице сына, он приговаривал: «Не. Смей. Ныть.
И поглядывал кое-куда, потому что знал: когда он порол в тюрьме голых мужиков, у них иногда вставал; верещат, а сучок торчит. Его малыш прикрывался ладонью. Внезапно Дон Антонио обессилел. Воля иссякла. Карающая рука опала, и он оторопело уставился на сеть багровых
Сейчас он смотрел на сына. И немножко раскаивался. Обхватил Ангела за плечи, улыбнулся.
– Дай-ка приобниму тебя, – торжественно произнес он. – На удачу!
– Спасибо, папа!
–
Честно говоря, Ангел не знал, что и думать. Он был уверен, что отцу особо нет до него дела. Заглянул за спину Дона Антонио и замер, уставившись на скамейку подозреваемых. Отец тоже обернулся посмотреть.