— Повторяю, тогда я ошибался. Страсть ослепила меня, отняла рассудок. Я воображал, что люблю тебя, но это была не настоящая любовь. Воображал, что если женюсь на тебе, стану ближе к народу, но увидел, что народ-то надо мной смеется, не понимает меня, считает чудаком. Да, все, все преграждало нам путь, обманывать себя долее было невозможно. Нам необходимо было разойтись… Ах, знала бы ты, до чего я еще и теперь чувствую себя несчастным из-за моей ошибки! Как упрекаю себя, мучаюсь дни и ночи… Не осмеливаюсь даже протянуть руку к чаше счастья, которую мне предлагают… Боюсь — сладость его обратится в яд и желчь, пока ты не простила меня. Неужели не можешь простить?!
Взгляд его смягчился, голос зазвучал горячей мольбой, шедшей из самого сердца. Но на лице Катицы упрямство, гордость, презрение. Откинув голову, она смерила его взглядом, пылающим ненавистью. Чего просит! Прощения! Да чтоб признала его правоту и вдобавок была благодарна! Вскипела вся горечь, скопившаяся у нее в душе, — как она его ненавидит за лицемерие и себялюбие!
Нико тотчас заметил, какое действие произвели его речи. «Больше ни слова!» — сказал он себе и гордо выпрямился, как человек, исполнивший то, что обязан был исполнить, и не оставшийся ни перед кем в долгу.
— Больше я твоего прощения просить не стану, — заговорил он тихо, но холодно — от волнения и следа не осталось. — Мне оно уже и не важно. Хотел я, чтобы расстались мы друзьями, сожалея друг о друге, — теперь прощаюсь с тобой равнодушно, как человек, которого твой гнев и презрение не могут ни задеть, ни ранить.
Вскочила Катица, шагнула к нему, не зная, что сделает, хотела сказать ему такое, что уязвило бы его, запомнилось бы на всю жизнь, но силы оставили ее, и она опустилась на прежнее место.
Нико вышел, не оглядываясь. Ему действительно стало безразлично, что она там делает или думает. С разгоряченным лицом, но уже совершенно спокойный, вошел он в комнату больного.
Тут были все, не исключая и Пашко. Тот тоже успел успокоиться. Стоит в углу, скрестив руки на груди, безучастно уставившись в пространство. Какое ему до кого дело? Ни приобрести, ни потерять он уже ничего больше не может. Нико глянул на него с сочувствием. «Вот и тебе я не помог, — подумал он. — Ладно еще, что хуже не вышло…»
Анзуля окинула сына своим проницательным взглядом: она догадалась, где он был, и выражение его лица порадовало ее. Она отлично подметила, какой радостью и тихой лаской засветились его глаза, остановившись на Дорице. Нико сразу и без колебаний подошел к девушке, сидевшей рядом с его матерью, и взял ее за руку.
Но тут к больному разом вошли все родные, в том числе дети. Была тут и Матия, а вскоре проскользнула в комнату и Катица. Нико не мог одолеть искушения и глянул в ее сторону. Заметил перемену: ни следа недавнего возбуждения; вместо него — выражение горя и потерянности…
Больной лежит неподвижно. Скулы обтянуло, глаза запали. Волосы, почти совсем седые, не прикрывают глубоких вдавлин на висках. Заострившийся нос мощно возвышается; он и сейчас еще придавал бы Мате выражение силы и энергии, если б не прорезались в последние дни вокруг рта страдальческие морщинки. Весь облик больного уже явственно овеян дыханием смерти и являет неумолимые признаки угасания. Только глаза возвращают лицу что-то живое. С полным сознанием, участливо смотрят они на собравшихся из-под кустистых бровей, еще не успевших совсем поседеть. Заметно, что Мате приятно видеть всех вместе.
— Вот вы и пришли… все, — промолвил он пересохшими губами, и голос его был так слаб, словно зарождался прямо в горле. — Пришли… Спасибо…
Это — трогательное зрелище, и все это чувствуют, но остаются спокойными. Одна Катица в замешательстве потупила глаза, не зная, куда деваться; на кого ни глянет — все-то ей в обиду. Нико — рядом со своей невестой, он доволен, он полон любви к ней и бережности, на Катицу и не оглянется; Пашко, правда, бледен как стена, но тоже спокоен и равнодушен. Шьора Анзуля, шьор Илия и дочка его — все, все оскорбляют ее взгляд, все недобры к ней…
Анзуля впала в задумчивость. Сцена, развертывающаяся перед ней, доставляет ей странное удовольствие. Вот семья обступила ложе умирающего, все взоры прикованы к его лицу; взоры, полные почтительности и ожидания: что еще скажет, что прикажет он? Словно ожила одна из старинных картин: патриарх, собравший вокруг себя детей и внуков, чтобы благословить их. «Поистине редкий дом среди крестьянских, — думает Анзуля, — пожалуй, единственный из известных мне, где знают: есть у них хозяин и глава семьи. В других семьях распоряжаются все, да никто не слушает. А больше всего волю взяли дети… Чем они упрямее и наглее, тем охотнее им уступают…» Анзуля внимательно наблюдает за происходящим, тоже с нетерпением ожидая, что еще поведает своим этот незаурядный человек на краю могилы.
От размышлений Анзулю оторвал глухой голос Мате, с трудом, кажется, проходивший через горло:
— Спасибо, что еще раз повидал вас — вас, госпожа, и вас, шьор Илия. Спасибо вам и вашим детям, что почтили вы мое жилище…