Пять лет спустя после той роковой процессии у церкви св. Маркиты поднял Черный Петршичек утром, как обычно, ставень своей палатки. Было еще довольно рано, вокруг было тихо и пустынно. Он не признавал долгого сна: едва начинало светать, как он уже был на ногах. Над воротами алела первая зорька, и между палаток разгуливали стайки голубей, подбирающих какие-то крошки себе на скудный завтрак.
Черный Петршичек долго смотрел на них в тихой задумчивости. Голуби не занимали его более обычного, он просто размышлял о том, что сегодняшнее утро как капля воды похоже на то утро, когда, в сопровождении соседки, вошел в эту палатку патер Йозеф, дабы тайно окрестить нового братца. С какой горячностью защищала тогда соседка право нежеланного младенца на родственное к нему отношение, как навязывала его Петршичку! И вот Франтишек доказал, что в нем течет кровь незаконнорожденного, что он дитя запретной любви, — вовлек дочь своей благодетельницы в омут страсти, унаследованной им от родителей, перечеркнув взлелеянный, выношенный матушкой и братом план будущности своих детей. Вот чем обернулся тот добрый, человечный поступок. Не лучше ли им было отнести куда-нибудь новорожденного, как принято делать в подобных случаях, отдав его на попечение чужих людей и никогда больше ему не показываясь? Что после таких испытаний можно думать о божественном предначертании и о судьбе человека?
Петршичек, изверившись, по всей видимости, в силе собственного духа, дерзнул подвергнуть разбору действия всемирного духа и обнаружил, что он допускает серьезную непоследовательность и недогляд, кои Петршичек весьма порицал. Это явилось для него, с одной стороны, утешением, с другой же стороны — лишь усугубило в нем чувство горечи. Если дух предвечный не в состоянии за всем усмотреть, то что же говорить о нем, Петршичке? Чему доверять, на что опереться, когда повсюду царит неразбериха?
Решительно отряхнувшись от мыслей, которые становились все горше и язвительней, Черный Петршичек начал делать уборку перед завтраком. Подметая, он распахнул дверь, чтобы пыль не скапливалась внутри, и тут увидел сидящую на его пороге сгорбленную женщину с ребенком в руках. Она, казалось, спала.
Он с минуту раздумывал, не оставить ли ее в покое, пускай себе выспится, но потом в нем заговорила старая неприязнь к женщинам, усилившаяся после побега Стасички, которая сманила его брата, пренебрегши женихом, коего он, Петршичек, сам для нее выбрал. Почему эта баба уселась именно здесь, а не на следующем пороге? Разве мало ей было вокруг других палаток? Что за ребенок у нее на руках? Неизвестно, чей он, вообще неизвестно, кто она такая — одежда на ней была ветхая, изношенная и перепачканная в грязи, точно бы она проделала долгий путь по тракту пешком при любой непогоде, — уж конечно, не была она порядочной женщиной, достойной милосердия: порядочные-то спят под крышей, — не иначе как побродяжка. Он подходит к ней с намерением разбудить ее и прогнать от своей палатки, наклоняется, с языка у него уже готовы сорваться жестокие, резкие слова — и вдруг в незнакомке он узнает… Стасичку. Она не спит, глаза ее широко открыты, но взгляд бессмыслен, как у человека, не вполне освободившегося от кошмарного сна. При виде Петршичка она не обнаруживает ни малейшего страха или смущения, не спешит оправдаться и молить о прощении, как раскаявшаяся грешница.
— Купил ли уже Франтишек скрипку? — спрашивает она его, обводя взглядом палатку. — Пусть поторапливается, я не собираюсь здесь быть долго: душно здесь, дышать нечем и жарко, точно пожар вокруг. Скорей бы он приходил, не то у меня волосы вспыхнут.
Петршичек не может прийти в себя от изумления. Откуда она взялась, о чем говорит? А уж исхудала как! Кожа да кости, краше в гроб кладут; на щеках рдеют багровые пятна, во взоре проглядывает безумие. Стасичка встает, пошатнувшись, потирает лоб рукой и, не дождавшись ответа, продолжает спрашивать:
— Значит, он пошел в Прагу за скрипкой? Свою-то разбил… Ну, сию минуту явится. Даже и на миг не хотел он меня одну оставлять, мы друг без друга долго не можем выдержать… Значит, не убит он, не похоронен?
Убит? Похоронен? Петршичек потрясен. Стало быть, по-прежнему остается бог строгим и справедливым судьей, чья кара, хоть и не сразу, однако настигнет грешников неминуемо?
При звуках громких взволнованных возгласов Стасички проснулось спавшее у нее на руках дитя. Но не последовало ни слез, ни капризов — смотрит на Петршичка ясными, кроткими очами… Боже ты мой! Очами Франтишка…
— Значит, мне просто страшный сон привиделся про моего Франтишка? — продолжала допытываться Стасичка, с выражением все более странным и диким, — значит, это неправда, будто я пела в некоем прекрасном замке, а хозяин его смотрел на меня с оскорбительной ухмылкой и, подойдя ко мне после, сделал шепотом гнусное предложение? Значит, неправда, будто Франтишек, услышав это, ударил его скрипкой, отчего скрипка разлетелась в щепки, а пан сорвал со стены шпагу и пронзил ему грудь?