Я не совсем понимаю, что происходит.
Сперва я решил, что, может быть, так положено, как в том случае, когда маму вывезли из больницы на кресле-каталке после рождения Тэо, хотя она легко могла выйти сама и нести его на руках. Может, такие у них обязанности, вот почему бейлифы вывели меня из зала суда. На этот раз они немного менее охотно прикасались ко мне. Я подумал, они отведут меня к входу в здание или, может, туда, откуда обвиняемых забирают и отвозят домой.
Вместо этого меня снова суют сзади в полицейскую машину и два часа тридцать восемь минут везут в тюрьму.
Я не хочу сидеть в тюрьме.
Меня высаживают из машины не те полицейские, которые ведут в тюрьму. Они одеты в форму другого цвета, внутри мне задают те же вопросы, что и детектив Мэтсон в полицейском участке. На потолке люминесцентные лампы, как в «Уолмарте». Из-за этого я не люблю ходить в «Уолмарт» – лампы шипят и трещат из-за трансформаторов, и я боюсь, как бы на меня не обвалился потолок. Даже сейчас я не могу говорить спокойно, то и дело поглядываю вверх.
– Я бы хотел позвонить маме, – говорю я полицейскому.
– Ну а я хотел бы выиграть в лотерею, но что-то подсказывает мне: ни один из нас не получит желаемого.
– Я не могу остаться здесь.
Он продолжает печатать на компьютере.
– Не помню, чтобы я тебя об этом спрашивал.
Этот мужик совсем тупой? Или пытается взбесить меня?
– Я учусь в школе, – принимаюсь объяснять я с тем же успехом, как растолковывать, что такое масс-спектрометрия человеку, который не имеет понятия о трасологическом анализе. – Мне нужно быть в школе утром к семи сорока семи, или я не успею добраться до своего шкафчика перед уроком.
– Считай, что у тебя зимние каникулы, – отвечает полицейский.
– Зимние каникулы начнутся с пятнадцатого февраля.
Он нажимает последнюю клавишу и говорит:
– Ладно. Поднимайся. – (Я встаю.) – Что у тебя в карманах?
Я смотрю на свою куртку:
– Мои руки.
– Ты, значит, умник, – заявляет полицейский. – Выворачивай их, живо!
Смутившись, я показываю ему раскрытые ладони. В них ничего нет.
– Карманы.
Я вынимаю пластинку жвачки, зеленый камешек, кусочек обкатанного морем стекла, полоску наших с мамой фотографий и кошелек. Он забирает все это.
– Эй…
– Деньги будут положены на твой счет, – говорит полицейский.
Я смотрю, как он пишет что-то на листке бумаги, потом открывает мой кошелек, вынимает из него деньги и изображение доктора Генри Ли. Начинает пересчитывать купюры и случайно роняет их, а когда подбирает, они в беспорядке.
На лбу у меня выступает пот.
– Деньги, – говорю я.
– Я ничего не взял, если тебя это беспокоит.
Я вижу, как двадцатка трется об один доллар, а пятидолларовая банкнота перевернута, президент Линкольн лежит вниз лицом.
В моем бумажнике всегда полный порядок, купюры разложены в соответствии с номиналом, от мелких к крупным, и все повернуты портретами вверх. Никогда я не брал деньги из маминого кошелька без ее разрешения, но иногда без ее ведома раскладывал их. Мне просто неприятна мысль об этом хаосе; достаточно мешанины в кармашке с мелочью.
– Ты в порядке? – спрашивает полицейский, и я понимаю, что он пялится на меня.
– Не могли бы вы… – Я едва говорю, так сжалось у меня горло. – Не могли бы вы сложить купюры по порядку?
– Это еще зачем?
Прижав руки к груди, я указываю на стопку бумажек указательным пальцем и шепчу:
– Пожалуйста, положите один доллар сверху.
Если деньги будут выглядеть как положено, хотя бы это одно останется неизменным.
– Я в это не верю, – бурчит полицейский, но выполняет мою просьбу, и, когда двадцатка оказывается внизу стопки, я испускаю вздох облегчения:
– Спасибо, – хотя и заметил, что по крайней мере две купюры по-прежнему лежат вниз лицом.
«Джейкоб, – говорю я себе, – ты справишься. Не важно, что эту ночь ты проведешь не в своей постели. Не важно, что тебе не дадут почистить зубы. В великой схеме бытия ничего не изменится. Мир от этого не перестанет вращаться». Такие слова говорила мама, когда я начинал переживать из-за перемен в привычном распорядке.
Тем временем полицейский отводит меня в другую комнату, размером не больше шкафа.
– Снимай, – говорит он и складывает руки на груди.
– Что снимать?
– Все. Белье тоже.
Он хочет, чтобы я разделся? Когда я понимаю это, у меня отвисает челюсть.
– Я не буду снимать одежду у вас на глазах, – ошалело произношу я.
Даже в школе перед физкультурой я не переодеваюсь, доктор Мун дала мне разрешение заниматься в обычной одежде.
– И снова я не спрашивал тебя, – говорит полицейский.
По телевизору я видел заключенных в комбинезонах, хотя никогда не задумывался, что происходит с их одеждой. Но то, что я вспоминаю сейчас, плохо. Очень Плохо, с двух прописных букв. Потому что тюремные комбинезоны по телевизору всегда были оранжевые. Иногда этого хватало, чтобы я переключил канал.
Пульс у меня учащается при мысли о том, как все это оранжевое прикасается к моей коже. О других заключенных, одетых в тот же цвет. Мы будем как океан предупреждений об опасности.
– Если ты не снимешь одежду, – говорит полицейский, – это сделаю за тебя я.