– А ты как считаешь? Разве правильно, справедливо убивать, когда мыслишь по-другому, никак все?
– Я не знаю. Наверное, нет.
– Несправедливо! – ответил я за них. – Может, наш друг тоже мыслит по-другому?
– Может, это и так, – согласился Степан, – но откуда тебе знать, что он не убил кого-нибудь, например?
– Я хочу верить, что он не такой.
– И к чему все эти вопросы, Саша? – Настя поймала мой взгляд, далекий от ревностной влюбленности. – Что толку знать о том, кто сам не хочет о себе рассказывать? Где он, твой несправедливо осужденный друг?
– Он скрывается, – ответил за меня Степан. – А если человек скрывается, значит, ему есть что скрывать.
– Да ну вас, вы мне противны! – обозлился я. Оказалось, что не только я.
– Раз мы тебе противны, мы уходим, – не на шутку рассердилась Настя и взяла за руку Степана, и они пошли к выходу. – Иди к своему новому другу!
– Забудь уже о нем, – посоветовал мне Степка.
– Предатели!
– Это ты предатель! – не унималась Настя. – Променял нас на не понять кого!
На такой славной ноте мы и расстались; они ушли домой, а я остался в домике на дереве, в гордом одиночестве.
***
Выкурив три папироски, я, все еще сгорающий от злости (злился я больше на себя), достал из-под груды газет потрепанную тетрадь – и начал строчить одно предложение за другим. Высказаться в письменной форме, было отличным подспорьем излечить неприкаянную душу от терзаемых мыслей, блуждающих, наслаивающихся друг на друга и мешающих вздохнуть полной грудью. Откладывая в сторону тетрадь с ручкой, я чувствовал себя намного лучше, можно сказать исцеленным. Очередная сигарета показалась ароматной и сладкой, да и жизнь, окружающая меня, наполнилась буйством красок, вакханалией звуков и магией запахов, перемещенных от розы ветров. Прогнав из остова чувств злобу, всегда смотришь на мир, на его невидимые границы по-другому, с волевой надеждой на то, что все будет так, как ты этого захочет.
– Надо извиниться перед друзьями, – вслух сказал я, и собрался было идти домой, как вдруг постучали в дверь; я вздрогнул. – Входите, открыто.
Снова постучали, так же скромно, неуверенно, с сомнением.
– Входите! – крикнул я и напряженно посмотрел на дверь. Тишина. – Ну, Степка, твои шуточки!
Я бросился к двери, открыл ее нараспашку и увидел перед собой далеко не Степана. Это был он, «Дитя тьмы» собственной персоны! Он стоял неподвижно и смотрел на мое взволнованное и ошарашенное лицо, спрятав руки за спину. Я тоже замер, не веря собственным глазам и не зная, что сказать; ни словечка не мог из себя вытянуть.
– Ты… – только и мог вымолвить я.
– Я. – Его лицо было все в саже, а тощее тело скрывали черный плащ, черные брюки и черная футболка, на голове – потрепанный парик с длинными черными волосами. – Можно войти? У меня к тебе разговор.
– Да, – ответил я, отругав себя за не гостеприимство. – Входи. Будь как дома.
Он вошел, скинул дырявые туфли, под которыми оказались босые ноги, потом снял плащ, пропахший костром, лесом и потом, повесил его на гвоздик, прибитый к доске – и спросил:
– А где твои друзья?
Я не ответил, так как прибывал в другой прострации; я все еще не верил глазам, думал, что это мое бурное воображение; что такого не могло быть, чтобы сам экс-инопланетянин, пришел в этот дом поговорить со мной один на один – тет-а-тет! Нет!
– Саша, очнись!
Он коснулся моего плеча, отчего я вздрогнул, вернувшись в этот бренный мир, в домик на дереве.
– Что? – встрепыхнулся я и машинально одернул руку.
– Не бойся, я не кусаюсь. – Он улыбнулся мне; пожелтевшие зубы на фоне черноты сажи напомнили мне о лучах солнца, пробивающихся через иссиня-черные облака, сковавшие небеса. – Где твои друзья?
– Ушли домой.
– Без тебя? – Сказать, что он не удивился – значит, ничего не сказать.
– Да.
– Странно.
– Почему?
– Обычно вы, ребята, не разлей вода.
– Обычно мы не ссоримся, – признался я.
– Ссора – это полбеды, – он тяжело вздохнул, – беда приходит, когда люди не пытаются помириться, простить друг друга. – Он взглянул на меня; шевелил губами, но слов не произносил. Я понял, что он хочет меня о чем-то спросить, но сомневался. – Не хочу показаться невеждой, но нет ли у тебя чего-нибудь съестного? Со вчерашнего дня ничего не ел. Тяжело.
– Сейчас гляну.
Из запасов, оставленных на «черный» день, нашлись шоколадный батончик, просроченный и помятый, и мешок сухарей, нетронутый еще с этой весны. Батончика в первые же секунды не стало – я даже не заметил, как он его съел! – а еще через десять минут мешок с сухарями опустел ровно наполовину. Ел он быстро, жадно, дико, забыв обо всех мерах этикета; я не судил его, да и в праве ли я был судить того, кто нормально не ел неизвестно сколько времени.
– Сколько ты не ел? – спросил я.