Теперь, любезный читатель, пусть добрый Санчо мирно и счастливо едет, а ты терпеливо подожди, пока у тебя прибавится целых два стакана крови, когда ты узнаешь, как он держался во время своего правления. В ожидании же удовольствуйся тем, что услышишь о происшедшем в эту ночь с его господином. Если ты и не будешь хохотать над этим во все горло, так, по крайней мере, скорчишь, как говорится, обезьянью гримасу, ибо все похождения Дон-Кихота возбуждают или удивление, или веселость.
Рассказывают, что едва Санчо уехал, как Дон-Кихот почувствовал такое сожаление о его отъезде и такое одиночество, что если бы только мог, вернул бы своего оруженосца и отнял бы у него губернаторство. Герцогиня заметила его печаль и спросила у него о причине.
– Если ваша печаль вызвана отсутствием Санчо, – сказала она, – так у меня в доме найдется множество оруженосцев, дуэний и молодых девушек, которые готовы будут исполнять все ваши прихоти.
– Конечно, сударыня, – ответил Дон-Кихот, – и жалею об отсутствии Санчо; но не это главная причина печали, написанной на моем лице. Изо всех учтивостей и многочисленных предложений, которыми ваша милость осыпаете меня, я принимаю только одно: подсказывающее их доброе желание. Кроме того, я попрошу у вашей милости разрешения служить себе самому в моей комнате.
– О, нет, господин Дон-Кихот! – возразила герцогиня. Этого я не допущу: я хочу, чтобы вам служили четыре молодых девушки, прекрасных, как цветки, которых я выбрала: из своих горничных.
– Для меня, – ответил Дон-Кихот, – они будут не цветками, а шипами, которые будут пронзать мою душу. Поэтому они, или какое-нибудь подобие их, так и не войдут в мою комнату, как у меня не вырастут крылья для летания. Если вашему величию угодно, продолжать осыпать меня милостями, которых я не стою, так позвольте мне поступать, как мне самому будет приятнее, и делать все при закрытых дверях. Я должен ставить преграду между моими желаниями и моим целомудрием и не хочу отказаться от этой хорошей привычки, чтобы принять щедрость, которую вашему высочеству угодно оказывать мне. Словом, я лучше буду спать одетый, чем позволю кому бы то ни было раздевать меня.
– Довольно, довольно, господин Дон-Кихот, – остановила его герцогиня. – Я со своей стороны, отдам приказание, чтобы в вашу комнату не впускали никого; не только девушки, но даже мухи. О, я неспособна допустить посягательства на стыдливость господина Дон-Кихота: сколько я могла заметить, изо всех его многочисленных добродетелей наиболее сияет целомудрие. Итак, ваша милость может тайком и по своему одеваться и раздеваться, когда и как вам будет угодно: никто не будет критиковать вас, и вы найдете у себя в комнате все сосуды, необходимые для человека, спящего при запертых дверях, чтоб никакая естественная надобность не заставила вас отпереть двери. Да здравствует тысячу веков великая Дульцинея Тобозская и да прогремит ее имя по всей земной поверхности, если она сумела заслужить любовь такого доблестного и целомудренного рыцаря! Да вселят сострадательные небеса в душу Санчо Панса, нашего губернатора, пылкое желание поскорее окончить свое искупление, дабы свет снова мог пользоваться счастьем наслаждаться прелестями такой великой дамы!
На это Дон-Кихот ответил: – Ваше величие говорили, как подобает таким дамам, ибо из уст высокородных дам не может вырваться ни одно низменное или лукавое слово. От похвал вашей милости Дульцинея станет счастливее и известнее в свете, чем от всех восхвалений, какие могли бы ей расточать красноречивейшие ораторы вселенной.
– Довольно комплиментов, господин Дон-Кихот, – остановила его герцогиня, – уже наступил час ужина, и герцог, вероятно, ждет нас. Пусть ваша милость поведет меня к столу, а потом вы пораньше пойдете спать, потому что ваше вчерашнее путешествие в Кандаию были не настолько кратко, чтоб не утомить вас.
– Я ничуть не утомлен, сударыня, – возразил Дон-Кихот, – потому что, могу поклясться вашей светлости, во всю свою жизнь не ездил на коне с более плавной поступью, чем у Клавиленьо. Не понимаю, право, что заставило Маламбруно отделаться от такого приятного и легкого коня и без околичностей сжечь его.
– Можно предположить, – ответила герцогиня, – что он, раскаявшись в том зле, которое причинил Трифальди и ее товаркам, а также и другим лицам, и в злодеяниях, которые, вероятно, совершил в качестве колдуна и чародея, захотел уничтожить все орудия своей деятельности и сжег Клавиленьо, как одно из главных, наиболее беспокоившее и волновавшее его перенесением его из страны в страну. Поэтому пепел от этой машины и трофей в виде надписи будут вечными свидетелями доблести великого Дон-Кихота Ламанчского.