Именно они сформировали образ русского писателя, который в юности должен был послужить, а то и повоевать. Один из персонажей «Белой гвардии», Мышлаевский, говорит: «Если угодно знать, „Войну и мир“ читал… Вот, действительно, книга. До самого конца прочитал — и с удовольствием. А почему? Потому что писал не обормот какой-нибудь, а артиллерийский офицер <…> вот-с писатель был граф Лев Николаевич Толстой, артиллерии поручик… Жалко, что бросил служить… до генерала бы дослужился…»[151]
То есть война в анамнезе в русской культурной традиции даёт писателю что-то вроде права на высказывание.
Более того, «Севастопольские рассказы» во многом определили оценку любого произведения, в основе которого лежит личный опыт. Иначе говоря: «Может ли война быть описана невоевавшим человеком?»
Этот вопрос изрядно испортил русских читателей и критиков.
Но вернёмся к Крымской кампании. Есть легенда, которая живее документов, о том, что предок Черчилля из рода Мальборо погиб под Севастополем. Всё в мире связано, и литературная составляющая в какой-то страшный момент, когда история трещит под напором беды, схожа. Вот Черчилль стоит перед Палатой общин, будто злобный Винни-Пух, и рычит: «Я ничего не могу предложить вам, кроме крови, тяжёлого труда, слёз и пота…» Или он говорит: «Мы будем бороться на морях и океанах, мы будем сражаться с растущей уверенностью и растущей силой в воздухе, мы будем защищать наш Остров, какова бы ни была цена, мы будем драться на побережьях, мы будем драться в портах, на суше, мы будем драться в полях и на улицах, мы будем биться на холмах; мы никогда не сдадимся…»[152]
И становится понятно, что Черчиллю, воевавшему в молодости, кстати, в небольших чинах, недаром дали Нобелевскую премию и недаром, что по литературе.«Севастопольские рассказы», двигаясь от ноября к августу, теряют публицистический пафос, превращаются в литературу только в последнем абзаце: «Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился. Но за этим чувством было другое, тяжёлое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам»[153]
.Крым — всегда поворотная точка русской истории. Это не победа, а вызов.
На развалинах Севастополя, на которые, плача, смотрят русские солдаты и матросы, рождается новая Россия.
И, пребывая в разных мыслях, мы с Директором Музея допили — каждый чужое — и пошли к машине.
Мы подъезжали к Астапову, и, надо сказать, на душе у меня становилось всё тревожнее.
День за днем я свыкался с последним путешествием Толстого, и неуютно мне было от приближающейся смерти этого человека.
Я записывал происходящее под слова Архитектора о том, что на самом деле мы всегда имеем дело не с книгами, а с настоящими путевыми журналами. Иначе говоря, русская литература — это бесконечные отчёты путешественников, к которым то подшивается новый лист, то, наоборот, безжалостно выдирается, для того чтобы засунуть его в бутылку и кинуть по волнам (вариант — заложить в основание пирамиды из камней на перевале).
Внимательный его слушатель — а я был внимательным слушателем и читателем, путешествующим вдоль каждой строки, — понимал, что Архитектор сам пишет повествование в трёх томах. В первом у него тряслись в кибитках Карамзин и Пушкин, во втором — Гоголь ехал с ярмарки, а Толстой — сюда, в гиблое место. Третий, кажется, предполагал Чехова и был наполовину написан.
Но всё равно Толстой всё время проникал в пространство Пушкина.
Движения Льва по России сплетались с путешествиями Александра, причём не дожидаясь ни второго, ни третьего тома.
Книга Архитектора действительно напоминала переплетённый журнал русского путешественника. Текст, буквицы, чертежи и карты… Это была настоящая книга в том утраченном ныне качестве, когда в ней едины слово, буквы и заставки, а также рисунки (Архитектор, разумеется, иллюстрировал себя сам, и иллюстрации эти — карты, схемы, тонкая графика — отсылают к старинным книгам о странствиях, где на гравюрах была изображена координатная сетка, какой-то псоглавец и схема навигационного инструмента, где каждая деталь помечена латинской литерой.)
Как-то, поймав меня за подглядыванием, ужением его текста через его же плечо, Архитектор объяснил, отчего важно знать, как рисовали наши предшественники, знаменитые писатели: