Куда круче фразы Манна выглядит избыточный текст Блока: «Часто приходит в голову: всё ничего, всё ещё просто и не страшно сравнительно, пока жив Лев Николаевич Толстой. Ведь гений одним бытием своим как бы указывает, что есть какие-то твердыни, гранитные устои: точно на плечах своих держит и радостью своею поит и питает свою страну и свой народ… Пока Толстой жив, идёт по борозде за плугом, за своей белой лошадкой, — ещё росисто утро, свежо, нестрашно, упыри дремлют, и слава Богу. Толстой идёт — ведь это солнце идёт. А если закатится солнце, умрёт Толстой, уйдёт последний гений, — что тогда?»[160]
Ну, нам-то после Адорно о чём говорить[161]
.Впрочем, тульские газеты в феврале 1917 тоже много писали о том, что писатель «чуть не дожил до своей мечты», имея в виду революцию.
Он был очень удобен в изменившемся агрегатном состоянии.
Мы с Директором Музея вышли курить и увидели, что на другой стороне стоит что-то чёрное.
Это был паровоз, в который можно было залезть, что мы не преминули сделать. В этом городе никому до нас не было дела.
Накурившись, в темноте, мы обошли вокруг музея.
— Ты понимаешь, — сказал Директор, — это ведь музей капитана Кука. Он приплыл сюда много поколений назад, и его стремительно съели. Но потом благодарные аборигены сохранили всё, что можно было оставить от Кука — дом и пуговицы, таз и книги, бритвенный прибор и кортик, астролябию и походную койку, медальон и ночную вазу… И теперь мы стоим под чужими звёздами, за иным тропиком, в другом полушарии, и глядим на музей Джеймса Кука, которой кончил здесь свои дни.
— В каком-то смысле все мы съели Толстого, — сказал я, чтобы показаться чуть более умным.
Страх уберёг меня от каламбуров по поводу великой фамилии.
Мы стояли на астаповской земле, и хмурый утренний ветер развевал наши бороды. Лица наши были одухотворены, а в душе звучала возвышенная музыка.
Какой-то образованный туземец крикнул нам:
— Братцы, вы — Битлз?
Директор сурово отмёл его догадку.
Кажется, сам он предпочитал «Роллинг Стоунз».
На следующий день я, к совершенному изумлению, обнаружил в посёлке Лев Толстой Красную площадь.
Это была настоящая Красная площадь, с красной зубчатой стеной. В эту стену были даже вмурованы какие-то таблички.
На месте Мавзолея стоял зелёный танк «Иосиф Сталин 3».
Я вдруг почувствовал себя человеком с невидимой гармонью, что идёт мимо Генералиссимуса на Мавзолее, и вождь, тоже невидимый, пародирует меня, бредущего в колонне демонстрантов.
Человек в белом кителе с золотой звездой стоит на трибуне и, хлопая в ладоши, раздвигает невидимую, как и он сам, трёхрядку. Это было повторением какой-то давней мысли, будто неотвязного сна, и так показалось странно, что я, как и раньше, бочком, криво, двинулся по дорожке и поплёлся потом по улицам.
Сказать, что астаповская Красная площадь меня поразила, — ничего не сказать.
Да и остальные сооружения этого города меня поразили.
Рядом с химерической Красной площадью находилось кафе «Софья».
Ну конечно Софья, как же ещё.
Географическое движение Толстого остановилось, и время теперь длилось до того часа, когда путешествие оборотится вспять — на родину, к зелёной палочке.
А тогда, много лет назад, ещё в Белёве, спутники Толстого «не решили ничего и взяли билеты до Волова. За Горбачёвом опять советовались и остановились на Новочеркасске. Там у племянницы Л. Н. отдохнуть несколько дней и решить, куда окончательно направить путь — на Кавказ или, раздобыв для нас, сопровождающих Л. Н., паспорта („У вас у всех виды, а я буду вашей прислугой без вида“, — сказал Л. Н.), поехать в Болгарию или в Грецию. Л. Н. намечал обе эти страны, предполагая, что там его не знают. Он не помнил или не знал, как он известен и в Болгарии. Ни на одном языке в мире, не исключая английского, чешского, нет столько переводов последних писаний Л. Н., как на болгарском. Но никто из нас тогда и не думал объяснять Л. Н., что ему скрыться надолго нигде нельзя»[162]
. Они, как пишет Маковицкий, ехали рязанской равниной. Городки редко попадались, да не у самой линии железной дороги. Данков — в двух верстах. Раненбург тоже вроде того. Они советовали доехать до Козлова.Толстой умирает утром 7 ноября по старому стилю. В 6:35 31 октября Толстой спускается с поезда в Астапове, а ровно через неделю, в 6:05 седьмого числа, доктор регистрирует последний вздох. Жену его, пока он в сознании, так и не пускают к нему.
Есть странное и страшное фото, которое часто принимают за постановочное. Это фотография Софьи Андреевны у окна комнаты озолинского дома, где лежит больной Толстой. На самом деле это не фотография, а кадр из документального фильма братьев Патэ. Фильм этот доступен, и постановочного, кажется, в нём немного.
Трагедии в нём больше. Про эти кадры потом написал сын Лев Львович: «Неряшливо одетая, она крадётся снаружи домика, где умирал отец, чтобы подслушать, подсмотреть, что делается там. Точно какая-то преступница, глубоко виноватая, забитая, раскаянная, она стоит, как нищенка, под окном комнатки, где умирает её муж, её Лёвочка, её жизнь, её тело, она сама»[163]
.