Мы выкатились прочь, добрались до монастыря в Скопине. Скопинский монастырь был пуст. Несмотря на зимнее время, там что-то штукатурили. Рядом, где-то за холмом, находилось место археологической экспедиции, той, что нашла нечто, перетягивавшее место Куликовской битвы сюда.
Но я не судья был этой исторической географии.
Да и Краевед бежал впереди меня, толстяка, зигзагом, как сеттер.
А мои мысли бежали не зигзагом, а зигзангом — будто звенела в голове какая-то железнодорожная железяка. Гонг-ганг, цуг-цванг, зиг-занг… В голове был сумбур вместо музыки — гамадрилы и британцы по небу летели вместе с кавалерист-девицей. Жизнь моя пошла в географию, и всё оттого, что я мало знал о русской истории раньше Петра.
Краевед рассказывал о русском Золотом веке.
Золотой век русской истории — штука странная. Вот в первом Риме был, может, какой век, а потом пришёл Одоакр, и всё порушилось. После этого ещё Боэций писал — и больше ничего.
А у нас в самую угрюмую пору (впрочем, у нас все такие), скажем, в тринадцатом веке, бабы тоже детей рожали, Рублёв был и много разного…
Потом мы с Директором Музея завели разговор о реставраторах. Деньги, сказал я, у реставраторов следует отнять. Ничего реставрировать не нужно.
Тут Директор посмотрел на меня весело. Весело-то весело, но была это особенная весёлость, несколько меня испугавшая. Да что там «несколько» — страшно он на меня посмотрел, страшно.
Но я всё же сказал, что бессмысленно реставрировать монастырь на отшибе или большинство усадеб. В одних служить некому, в других — жить. Видал я эти усадьбы: некоторые из них ремонтировались халтурно и облупились, как яйца за завтраком, уже на следующую весну. Другие отреставрировали на совесть, а что теперь с ними делать — непонятно. Устраивали в них музей, а он неестественен: экспонатов не хватает, никто в село на отшибе не поедет, чтобы глядеть на два уцелевших стула. А выкупать такую усадьбу никакому новому русскому не хочется — ни новое отопление провести, ни тарелку на крышу установить, ни нормальное биде с унитазом поставить. А уж как ему не хочется новую дорогу к этому дому прокладывать!
Да и то, из этой усадьбы в город не наездишься, а сидеть в ней и править одичавшими колхозами немного охотников. Вот в Полотняный завод ездят. (Директор Музея на меня совсем странно при этих словах посмотрел.) Завод ещё жив, потому как Пушкин, Гончаровы и всё такое. А будет в сорока километрах от Ряжска усадьба отставного плац-майора Синдерюшкина — и что? Даже в отреставрированную не поедут: незачем.
К тому же типовая усадьба деревянная, за исключением, быть может, первого этажа. Строить такую же? Или новодел? Или что?
Как отреставрировать не камни, а уклад жизни? Непонятно.
Я не знаю ответа.
Может, всё это не нужно? Хоть и жалко, да жизнь у всех нелегка — динозавры так вообще все умерли.
За время нашего отсутствия в Астапово приехал правнук Толстой из Ясной Поляны — живой и молодой. Он несколько насторожённо озирался, да и кто не насторожился бы, приехав на место смерти своего предка, с которым связана вся твоя жизнь?
Даже мы, люди циничные и озабоченные красотой слова, вдруг ощутили что-то гнетущее в этом месте.
Мы повели неспешный разговор. Толстой, кажется, не хотел иметь тут никакого филиала своего Яснополянского музея и даже не был в Астапове прежде. Но при всей этой отстранённости его так начало крутить, что, дойдя до станции, он отказался глядеть на дом начальника, где умер его пращур.
Потом он собрался погулять. Я предупредил всех о том, что местные жители недоброжелательны, однако он был готов рискнуть. Я содрогнулся: это было бы слишком символично — правнук Толстого, погибающий от рук нетрезвых жителей поселка Лев Толстой.
Но Директор Музея быстро припёр дверь, никто из нас к народу так и не вышел, и мы разошлись по номерам.
Мы жили с Директором Музея вместе, и он, ворочаясь, вдруг сказал:
— А знаешь, отчего я тебя выбрал в напарники?
Действительно, обычно мы делили одну гостиничную комнату, а Краевед с Архитектором — другую.
— Так вот: ты куришь и ты толстый. Такие люди, в общем, чаще терпимы к неудобствам и не пугаются спать с открытой форточкой. А толстый — это ничего, неудобно только шнурки завязывать.
— Ну и хорошо, — пробормотал я, потому что уже дремал и думал о необходимости записывать жизнь.
Сотни судеб вокруг меня — и все они уходят в дым, не дождавшись записи или запоминания.
Исторический опыт всегда частный — мне интересно узнавать, что сделало время с людьми, которых я знал давным-давно. Это своеобразная старина: ты ничего не думаешь об этих своих знакомцах, они выключены, но не исключены. И вдруг внезапно узнаёшь о совершённом ими и о не совершённом ими тоже. Об их промахах и ошибках, неудачах и успехах, случившихся за годы, пока с ними не виделся.
Этих людей множество, они связаны друг с другом призрачными нитями знакомств и пересказов; один уже умер, и его смерть странно меняет всё — не то чтобы мир стал пуст, а вот его сюжет пошёл совсем иначе.