Справку она действительно взяла, поскольку не показывалась на факультете больше недели. Но тосковать мне было некогда – опять, чёрт побери, знаменитость. Съезд смеха имел, как говорится, большую прессу, меня стали узнавать не только студенты. Завкафедрой иностранных языков Броневский, только-только вернувшийся из командировки в Штаты, подозвал меня к себе, когда я зашёл в деканат с очередным письмом об освобождении от занятий:
– Это вы повесть написали?
– Написал.
– А это что? – кивнул он на письмо.
– Отзывают на сборы, – объяснил я. – Соревнования.
– Вы ещё и спортсмен?! – уехали куда-то на лысину брови. – А как ваш английский?
– Сдаю, – пожал я плечами.
– Вторая группа второго курса? – проявил странную для профессора осведомлённость Броневский. – Со следующего семестра занятия у вас буду вести я. И вот это мне, – он брезгливо покосился на письмо, – лучше не показывать. Уяснили?
– Так точно! – щёлкнул я каблуками.
– Юморист… – пожевал губами седой, моложавый, в костюме от кого-то там профессор. – У меня вы будете заниматься по новейшей структуралистской системе, и она требует обязательного посещения.
Чутьё мне подсказало, что я серьёзно влип. Но студент тем и хорош, что в упор не видит грядущих неприятностей. Ему б только день продержаться.
Настоящим героем съезда был, конечно, Володя, но ему определённо нравилась роль серого кардинала.
– Это ещё цветочки, – потирал он руки, – у меня такие работы для фотовыставки – ахнут.
– Евин портрет?
– Обнажённая натура, – шептал, оглядываясь по сторонам, Володя, – у нас это называется актом.
– А кто на снимках? – как бы нехотя интересовался я.
– Работы литовцев. Такого здесь ещё не видели.
Литовцы – это прекрасно. Не ездила же она к ним позировать. Хотя… На октябрьские праздники Ева и Нина развлекались именно в Вильнюсе.
– Крокодил что-то говорил про Евин портрет.
– Тоже будет, но лучшие работы – литовцев. Натура!
Неожиданно меня и Володю вызвали в комитет комсомола. Секретарь Баркевич сидел за столом, мы стояли.
– Что это за съезд вы провели? – отодвинул от себя папку с бумагами вожак. – Что это, понимаешь, за игры?
Я посмотрел на Володю. Он молчал, поглаживая сумку с фотоаппаратами.
– Просто название такое, – сказал я. – Вечер юмора.
– Юмора… – по-генсековски подвигал тонкими бровками Баркевич. – Не показали нам ничего, не посоветовались, устроили сборище с вином. Пили вино?
– Было, – вздохнул я.
– А что это организатор отмалчивается? Ведь это вы всё придумали, Малько?
Володя неопределённо пожал крутыми плечами.
– Значит, так, – постучал по столу ручкой Баркевич. – Для начала выводим обоих на месяц из редколлегии газеты. И больше чтоб никаких съездов, сессия на носу. Понятно?
– Понятно, – некстати хихикнул Володя.
– А что мы такого сделали? – не выдержал я.
Володя сильно пихнул меня сумкой.
Плавающий взгляд секретаря на секунду остановился на мне:
– С вами у нас будет отдельный разговор. Идите.
Володя почти выволок меня в коридор.
– Пусти! – рвался я в кабинет. – Чего мы такого…
– Сдурел? – прижимал меня к подоконнику Володя. – Молчи, и всё будет нормально. Ну, не любят они чужих съездов, а ты молчи. Надо соглашаться со всем, что говорит начальник.
– А что он сказал?
– Что съезды на факультете отменяются. Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак. Не лезь в бутылку. Съезд мы провели? Провели. Наша победа, понял?
– А пошли вы все.
Я вырвался и побежал к гардеробу.
«Ева!..» – вздрогнул я, разглядев развевающиеся волосы идущей впереди девушки. Нет, не Ева. Она и волосы теперь заплетает в тугую косу, и шаг у неё летящий, длинный, гораздо шире, чем у семенящей передо мной девицы. Ева занимала меня больше всех комсомольских вожаков с Володиными актами в придачу. Кстати, осмелится он теперь выставить свою натуру? Володю не поймёшь. Говорит одно, делает другое, а думает, возможно, третье. Точь-в-точь Ева. Сейчас она меня избегает, в этом нет сомнений. Но ведь и у меня есть гордость. Она что, держит меня за половичок, о который иногда можно вытереть ноги? Даже такие ноги, как Евины, меня в этом качестве не устраивали.
Ну да кривая куда-нибудь вывезет. Я всё чаще вспоминал юг. Горы в голубой дымке. Пирамидальные тополя, запорошённые пылью. Бело-розовые цветы олеандров на набережных. Приторный запах магнолии, нависающей над кофейней. Сладко-горячий кофе в маленьких чашках. Губы Тани, отдающие «Изабеллой», которую в Хадыженске называют армянским виноградом. Тоска по пляжной истоме, по стеклянному хрусту отрываемых от камней водорослей, по вечерним винопитиям у Кучинских в Белореченске, где к красному вину подавали вяленое мясо, напрочь лишала сил.
Голос Евы глухо звучал в трубке:
– Нет, сегодня нет настроения. Метель.
Голос пропадал вовсе.
Я тащился на тренировку. В пропахшем потом зале гулко шлёпались о ковёр тела. За ширмой бренчало расстроенное фортепиано «художниц». Тренерша гимнасток кричала, пожалуй, громче нашего Семёныча. И слёз там больше, особенно у растягиваемых возле стенки малышек. На одной ноге стоит, вторую тренерша приставляет к уху. Попробуй, не заплачь.
Я отрабатываю приёмы. Семёныч машет рукой: