Зашли на целину. Горячий ветер расчесывал, делил серебряные пряди ковыля, как по воде, гнал по нему рябь. Между балками пробежала косая тень облака, на миг переменила степь. Над балкой парил степной подорлик, пониже кругами ходили коршуны.
— Вот кому житуха! — Сквозь дым цигарки сощурился на птиц Калмыков. — Недаром мужик все в казаки просился.
— Да, Мандрычихина родила, не слышали?
— Она ж ходила — ничего не видно вроде.
— Родила. Муж на побывку приходил, приголубил.
— А не немчонок? Ее таскали летом в сады. Кричала…
— Молчи, непутевая! Человека родила. На весь хутор хоть один дитенок, а то и голос позабыли их.
Переполошила всех Дарья Крутяк. Она бежала из балки, спотыкалась, падала.
— Рука! Рука!..
Побежали к ней. Заикаясь и захлебываясь, повела к теклине вниз. В промоине, обметанная паутиной корешков, из суглинка торчала кость. На ней висели фаланги пальцев. Большой и соседние два — в щепоть, как для молитвы сложены. Вода и песок обмыли их, отшлифовали, выкрасили в желтый цвет.
— Тальянец. Должно, зимой замело где-нибудь, а зараз вымыло.
— А как наш?
— Наши не молятся, а этот, видишь…
— Тьфу, господи, спаси, Христос, меня, грешницу. — Баба Ворониха истово и торопливо перекрестилась. — У тебя, Варвара, одно греховное на языке. Наши-то рази нехристи какие!
— Несите чистик, бабы. — Тимофей спрыгнул в теклину, притронулся к кости, фаланги рассыпались.
— Да не тронь ты его, господи!
— Тут оставить?
Принесли чистик. Тимофей полапал у руки, по сторонам — пусто.
— И земля цельная. Не видишь?
— Похоронить бы все же.
— А что ты хоронить будешь. Его сама земля похоронила уже.
— Эх! Хозяин из тебя, Тимошка. Коту хвоста узлом не завяжешь.
— Все жиреет да думает, кто б еще брюхо ему поглаживал.
— Заводи вороную. Вот так!..
У конюшен стояли три запряженные конями лобогрейки и немецкая сноповязалка с мулами. У колодца кричали и дымили мужики. Женщины-вязальщицы сидели на бревнах у бригадной избы и тоже лаялись и ладились, хотя все уже давно, недели за две, было решено — и кто с кем, и кто за кем, и кто на чем.
— Крутяка на мулу посади, Данилыч!.. Да какой он больной, едят его мухи! — Галич, не выпуская вил-тройчат из рук, почесал пониже спины, прокашлялся. — С речки не вылезае. У него и стерляди, и осетры. Вчерась при мне сазана на пуд вынул. Какая ж к черту ему работа на ум пойдет.
— Правда, Данилыч. — Обливаясь потом, Тимофей Калмыков потеснил плечом Галича. — У него и сети, у него и самоловы сотни на полторы крючков. Мы тоже не дурее его. Утром вынул улов — и на базар… Надысь мне стерляди ломоть соленой наделил… Детишки аж передрались за нее.
— У Крутяка деньги зараз: вдарь — на медяки рассыплется.
— Лепи подороже — серебром.
Выехали в поле часам к восьми. Первый день такой уж.
Уломали и Мишку Крутяка. Не пойдет, мол, снасти в колхоз, а самого с осетрины на кукурузный кондер посадить: «Нехай тальянскую мулу поводит. Загребтится — укорот сделаем…»
С бугра увидели васильевцев и хоперцев. Каждый на своем яру. Впереди хоперских лобогреек красовался всадник со знаменем.
— Андриан Николаевич выкомаривает.
— Иного размаху человек.
— С его размахом — с сумой под окнами. Это он зараз герой и на конике.
За Максимкиным яром косилки и жнецы свернули на целину, остановились перед желтым разливом созревшей пшеницы. Пшеница шепталась доверчиво и ласково, протягивала колосья. Петр Данилович сорвал один, размял, пересчитал зерна. Двадцать восемь. Попробовал другой — сорок два. Сердце зашлось в радостном перестуке. Поднял голову — степь тепло дымилась. Оглянулся назад. Курган Трех Братьев застыл в мудро-задумчивой ухмылке. «Что будешь делать, Казанцев? Справишься?» — будто спрашивал он. Он-то знал, что предстояло Казанцеву. Недаром столько веков назирал он эти степи, знал всю их жизнь. «Справлюсь, — мысленно ответил ему Казанцев. Оглянулся на притихших хуторян. Глаза застлала туманная дымка прихлынувших слез. — Надо!» Выпустил вышелушенные зерна из ладони, отдал их полю. Всей грудью вдохнул пряный запах отмякшей по росе полыни, кивнул.
— В добрый час. Становитесь по загонкам. Давайте, девчатки, — поклонился женщинам-вязальщицам.
— Господи, поможи!
— По-людски сбрасывай, дядя Тимош!
— Зоренька, Олюшка, за дядей Петром…
— Покрой голову, шалава! Кондрашка хватит!
— Становись!..
Суетливо-радостно задвигались, заговорили мужики, бабы. Казанцев влез на полок, опробовал сиденье, вилы, украдкой перекрестился, кивнул погонычу:
— С богом, Семен Трофимыч!
Семка Куликов подобрал вожжи, чмокнул губами. Лошади дружно взяли с места. Весело застрекотала косилка, с покорным шелестом колос к колосу ложилась на полок пшеница. Засвистели по железу вилы-тройчата, сгребая ее в валок. Вязальщицы шли, отсчитывая свою долю. Последней нагнулась над валком Ольга. Казанцев ободряюще улыбнулся ей, сам не замечая, сбрасывал для нее аккуратнее, чем другим. И подбивать по срезу не нужно. За Ольгой встала Лещенкова. Напрашивалась и Филипповна, да какая из нее вязальщица уже.
На втором круге Петр Данилович заметил, что Ольга отстает и Лещенкова прибавила себе на два снопа из ее делянки.