— Как тебе сказать? — Чалый поскреб за ухом, поправил холостой рукав гимнастерки. — Пооглядеться хотел да пообвыкнуть малость на трех и с одним крылом.
— Оглядываться зараз некогда, Назарыч. — Казанцев выдернул из плетня прутик, обломил кончик, растер, процедил меж пальцев труху. — Садись на мое место, а я в поле. Бумажки — не моя работа.
Чалый осторожно, будто ощупывая, почесал культю ноги, отбросил шутливый тон.
— С бумажками, может, у тебя и не получается, не спорю, а с людьми получается. Третий день слухаю про тебя. Сердцем к тебе люди. Талан у тебя на людей. Ей-богу.
— Секретарь райкома постоянно ругается, мол, всякий раз тебя в поле ищи… Оно так и есть. Где хлеб, там и я… Ты привычен к бумажкам, Назарыч, Уважать и тебя будут. Не то советом помоги.
— Нет, Казанцев. Ученого учить — только портить. Да на леченой кобыле далеко не уедешь. Бухгалтер есть у тебя?.. Счетоводишко?.. Ну вот, мы и поделим с тобою: тебе — поле, мне — бумаги. Подходяще?
— Можно и так, — не сразу, после раздумья сказал Казанцев, с кряхтеньем поднялся и отряхнул с коленей желтую труху.
— Может, по рюмашечке. А-а?.. Баба разгорилась кувшин где-то. Почал, но ишо хватит. Так, так… Пахучая сволочь, так и шибает духом… На стрече ты у меня не был… А то откажусь от бумаг.
— С дорогой душой, Назарыч, но ты сам прикинь: от тебя да в поле. Людей от жары да работы качает, а меня от дымки. Негоже.
— Хозяин — барин. А все ж обижаешь ты меня, будто и не рад моему приезду.
— На этом мы помиримся с тобой. — Казанцев тряхнул протянутую руку, отвязал от тополины повод кобылки.
Кобылка часто сбивалась с дороги, лезла в овсы. Казанцев отрывался от своих думок, выправлял ее на дорогу и снова отпускал поводья. Вчера пришло письмо от Виктора. Ждут перемен. С Андрюшкой больше не видался. С теперешним начальством его знаком давно и через начальство это знает, что Андрюшка в части на хорошем счету. Про семью спрашивать перестал. Понял: не об чем спрашивать. Письмо помечено четвертым июля, а сегодня восемнадцатое. В газетах пишут, будто наши в наступление перешли.
— У-у, проклятая, и оголодала как! — Казанцев погорячил кобылку удилами, выбрался на дорогу, зарысил.
На полевом стане у Максимкина яра обедали, сидели за столами под навесом сшитых вместе и растянутых на кольях итальянских палаток. Бабы завистливо покалывали жену Чалого. Та, кумачово-красная, виновато и молча принимала намеки и, как ни старалась, не могла скрыть своего бабьего счастья.
— У меня, бабоньки, уже все подушки круглые, — пожаловалась молодуха одного из Калмыковых. — Все углы на зорьке пообгрызла.
— Она, зорька, зараз — не успеешь перевернуться.
— У бабы она завсегда короткая.
— Жизнь сегодня такая: кради не кради, а приворовывай где можно, иначе свихнешься, — вздохнула Лещенкова, вышла из-за стола, огладила юбку на крутых боках, отряхнула с нее остья, лепестки повители. — Опять ушивать придется.
— Ох, вернется Петро, обрубит хвост по самую репицу.
— Ой, ды скорее бы кара такая-то, — простонала Лещенкова.
— Тише вы, бабы. Послухаем председателя. Как там хлебом кормить нас думают? Убирать — убираем.
— С обмолота по сто граммов авансом.
— По сто на день?.. Мать твою!.. Хлеб называется! — чертыхнулся Галич, вылез из-под навеса на жару, стал закуривать.
— И по полпуда в месяц на иждивенца многодетным.
— Ну да, они наплодили, едят их мухи, а мы корми их! — почесал потный кадык и снова чертыхнулся Галич.
— Цыц ты, подлюка! — Рыжая борода Воронова стала торчком, задохнулся, трясущимися руками зашарил, ища карманы. — Ах ты ж, господи! — Старик никак не мог попасть на карман, совался по грубо сколоченной скамейке. — Вот, скажи, дурак так дурак, да не какой-нибудь, а природный. Каждый день у ветряка детишки встречают. А день — год!.. Тфу, сатана проклятая! Как язык поворачивается на такое!..
— Полпуда — выдумка моя. Из района таких указаний нет. — Казанцев сдвинул густой намет седых бровей к переносью, прислонился к столбу навеса.
— Завалишь, Данилыч!.. Фу ты, господи, напужал как, — ахнули бабы, косясь на затрещавшие палатки.
— Примете выдумку — будем кормить детей, нет — воля ваша… Мне самому в поле поспокойнее будет.
— Никак, пужаешь? — Крутяк сыто отвалился от стола, поигрывая глазами в насмешливом прищуре, стал вертеть цигарку.
— Нет, не пужаю, Михаил Иванович. Не пужаю. — Казанцев обломал Мишкин взгляд, тоже достал кисет. — Думаю, как в глаза отцам их гляну… и мимо ветряка ходить не могу…
— Разговор этот кончен, Данилыч. На Мишку да на Матвея глядеть нечего. Из них кормильцы, как из мово… пономарь.
— Тю, скаженный, дивись на него, — полохнулись бабы на Тимошку Калмыкова.
— Кончено так кончено. — Казанцев повесил латаный пиджак на сучок подпорки, взял тройчата Галича, попробовал на весу. — Запрягай, Трофимыч, Ты, Матвей, иди в хутор, арбы проверь, помажь. Завтра скирдовку начинаем.
— Андриан Николаевич наведывался утром, справлялся, когда кончаем. У него деды крюками скребут, лобогреек ждет, — сообщил Воронов.
Слова Воронова Казанцев оставил без ответа. Гнедой и к нему самому уже прибегал.