— Ну а на нас, Роман Алексеевич, будь в надежде. Солдаты и мы — упряжка одна. Они тянут зараз добре, не отстанем и мы. — Воронов почесал тощий живот, переменился весь вдруг, зачастил скороговоркой: — Да после того, что мы повидали, пережили и зараз так бьемся, не спихнуть нас с пути. Люди мы свои, не раз на излом пробованные.
— Я, Севастьяныч, и не сомневался в вас ни на минуту. — Юрин посипел с перехватами в горле, кинул круговой взгляд по людям. — Домой? Пешком? Дорогой и поговорим. — Снял картуз, махнул кучеру на той стороне балки: «Езжай за нами!»
У ветряка косарей встретили детишки. Заждавшиеся, голодные, они давно уже выглядывали родителей. Мышкой нырнула к матери младшенькая Лихаревой. Тощенькая, глазки в темноте блестят, как у зверька, белые волосенки склеены вишневым соком. Обвила мать холодными ручонками, непонятно и быстро стала выкладывать домашние новости.
— Жалюшка ты моя, голодненькая небось, — простонала черная от солнца и усталости Лихарева.
— Катошки, катошки, мамочка…
Юрин зашмыгал носом, дернул Казанцева за рукав, отстали.
— Найди старух, Казанцев. Разбейся, а найди! Картошку, кулеш пусть детям варят. Нельзя! Нельзя!.. Им жизнь новую строить. И вот что. — Землистые мешки под глазами Юрина подрожали, посоветовал: — Дай список многодетных, попробуем приодеть детишек. Девчушечка Лихарева, а Куликовы?.. Да узнают отцы, а они узнают, думать что будут…
— Баглаенко с Васильевского осудили. Для внучек два пуда прелой ржицы в заброшенной скирде раздобыл, а ить у него шесть сынов воюе, их детишек от голода спасал.
— С Баглаенко просил прокурора разобраться. Что-то не так там.
— Я и говорю — не так. Народ переживает: а ну, мол, как меня так поддедюлят, а я, мол, кормлю и тех, кто воюе, и тех, кому жить да строить. В одном государстве все.
— Оставим этот разговор, Казанцев. Сегодня все живут через не могу и жаловаться некому. — Юрин не мог справиться с одышкой, совсем убавил шаг.
Казанцев понимающе вздохнул, покашлял в кулак.
— И ты нас дюже строго не суди, Роман Алексеевич, не железные. Люди понимают. Они, и Галич, Крутяк, на словах только…
По горизонту безмолвно и слепо полыхали зарницы, кричали вспугнутые кем-то кряквы в камышовых заводях за левадами.
— Дождик будет.
— Не должен, — возразил Казанцев. — Молоньи сухие.
— На все-то у тебя свое присловье, Данилыч, свои присказки, приметы.
— Без них у земли делать нечего. Земля сама учит, чтоб легче было. Ить она тоже страдает от нашей глупости. Что до присловий, примет — они не мои. Да и никто тебе не скажет, чьи они.
— Подумай, как женщин с поля возить. Они зараз управляться кинутся — стирка, детишки голодные, коровенка у кого, а через час-другой и вставать снова.
— Не на чем, Роман Алексеевич.
— Подумай.
— Эх-х!..
Небо по краям полосовали орудийные вспышки молний, точно угольки пригасшего костра, тускло помигивали и задыхались в бездонном просторе звезды.
Война была разборчивой. Потребляла только здоровое и добротное, а оставляла за собою страшные озадки — пустыри и калек. В окрестные хутора приходили отвоевавшиеся. Пришел и в Черкасянский Чалый Корней Назарович, без ноги, чуть не по бедро надкусила война, и левую руку по плечо отхватила. До войны он не то в Глубокой, не то в Каменской работал бухгалтером в какой-то артели. Семья все время жила в Черкасянском. Хатенка над кручей покосилась, вросла в землю. Править ее было некому. Баба Чалого, женщина здоровая, крепкая и на глаза броская, переносила свою долю стойко, с чужими мужиками не трепалась.
Хуторские бабы, как и в приход Ивана Калмыкова, осаждали хатенку Чалого, будто верующие церковь в престольные дни. Казанцев выжидал, пытаясь окольными путями разузнать планы Чалого. На третий день потел к нему сам. У порога в мешанке из дикого овсюга и проса — курица с выводком, рядом к кряжу для колки дров был привязан за ногу кот, сам Чалый на ведре вверх дном подпирал спиною поваленный, истлевший в прах плетень.
— Добрый день, Корней Назарович, — приподнял Казанцев картуз над забуревшей лысиной. — Живой?
— Живой — раз перед тобою сижу, — приветливо осклабился во все плоское крупное лицо Чалый, качнул дохнувший пылью и прахом плетень. — Ты тоже прыгаешь?..
— Прыгаю, — подтвердил Казанцев и прицелился глазами к чубаку, к которому был привязан кот, раздумал, отошел к почерневшему пеньку сливы и присел на него. — Кота зачем привязал?
— Воробьи одолели, проклятые. С кормишком сам знаешь как…
— А если кот на цыплят заохотится?
— А это на что? — Чалый поднял костыль. — Ты, Казанцев, вовремя. — Тугая бритая щека Чалого дернулась в усмешке, качнул головой. — Баб только проводил. Проходу не дают… «Куды наших подевал?» А куды я их девал. Самому весу поубавили. Сорок семь лет был на двух, а зараз вот на трех ногах (брякнул костылем по коленке). Думал, быстрее бегать стану… Какой черт, не приспособлюсь никак. И еще морока (подвигал куцей культей).
Покурили, потолковали о том о сем, пожаловались на тяготы.
— Ты сам-то как дальше думаешь? — начал издалека Казанцев.