…Он не знал, что от него Танечка побежала прямо в четвертый расчет. Вызвав Женю к орудию, растерянная и возбужденная, пряча в ладонях пылающие щеки, выпалила одним духом:
— Ой, Женька, как он со мной говорил! Понимаешь, пересказать невозможно…
— Кто? — холодновато спросила Женя.
— Ой, ну Тюрин, конечно….
— Что же он говорил?
— Убей — не помню. Но что-то такое хорошее, так ласково, так сердечно… Нет, помню. Приглашал заходить запросто…
— И только-то?
— Мамочка родная, ничего ты не понимаешь, Жень… Я не могу пересказать, это надо было слышать и видеть. Смотрит на меня и то светится весь, то грустный-грустный, аж жалко его. Если бы он вдруг сказал: люблю…
— И скажет. Трудов-то. Поклянется даже.
— …я не знаю, что бы делала. А ты жестокая, Жень!
— Жестокая? Не знаю. Клавку, значит, в отставку?
— Боже, далась тебе Клавка. Может, у них ничего и не было.
Женя отошла к дальней снарядной нише, сказала, не оглядываясь:
— Может, и не было. Клавка — гордая и цену себе знает.
— Ты хочешь сказать, что я…
— Хочу! — Женя резко обернулась, подбежала к Танечке, обняла за плечи. — Влюбленная, нецелованная, глупенькая, не обожгись. Нагляделась я на таких вот Тюриных. Золотко, подруженька моя, слушай, не реви: это Тюрины выдумали, что война, мол, все спишет, а слабые из нашего брата как щитом прикрылись, чтоб оправдать себя и успокоить. И вот на столечко ни-че-го не спишет и ни-ко-му, кто останется жить…
Неожиданное появление комбата обескуражило Тюрина. Мещеряков, не докладывая командиру дивизиона о своей болезни, третьи сутки трясся и потел на КП, на жестком топчане оперативного дежурного, и вот — на тебе, явился.
Тюрин вскочил, предупредительно подал табуретку!
— Что стряслось? Вы же больны…
— Полегчало маленько. — Мещеряков желтой рукой вытер испарину на лбу, сел. — Дело есть, Михаил Иваныч. Дают нам крупнокалиберный зенитный пулемет, надо привезти. Комплектность проверьте как следует.
— Будет сделано.
Мещеряков закурил. Тюрин стоял, вытянувшись в струнку, гадал, что привело сюда комбата: скомандовать можно телефону. С чем бы ни явился, ясно — не с добром. «Михаил Иваныч» бывает лишь в том случае, если Мещеряков недоволен чем-то и собирается высказать это. По зачем тянет? Рубил бы с плеча.
— И еще есть дело. Лежу вчера и слышу, в тамбуре разговаривают двое ваших, огневиков. «Тебя Тюрин на допрос вызывал?» — «Пока нет». — «Вызовет. Каждый вечер кого-нибудь. Как по нотам…» Зачем вы так, Михаил Иваныч?
— Считаю, что я должен знать всю подноготную своих подчиненных.
— Я тоже так считаю и тоже изучаю людей. Но — методы, методы… — Мещеряков покашлял вниз, под дверь, и снова вытер лоб. — Знаете, Михаил Иваныч, на месте солдата и я бы на вас обиделся. Вы действительно ведете допрос, допрос с пристрастием, с нехорошим предубеждением, будто перед вами преступники, а тут — воины, защитники Отечества. Некоторые из них — добровольцы. Обидно это для людей, а для дела, по-моему, вредно.
— Я имею право сомневаться в любом и каждом…
— Сомневайтесь, проверяйте, но… заранее, без фактов — не обвиняйте. Такого права нам никто не давал! В оккупации было и еще остается столько народа… так что же, по-вашему, все эти люди теперь — враги?
— Овца по бурьяну пройдет — репьев нахватает. — Тюрин сел на кровать, тотчас вскочил, выкрикнул, бледнея: — Да вы что? Может, вы изволите запретить мне…
— Вот именно, — повысил голос и Мещеряков, — изволю!
— Хорошо, но я буду докладывать…
— Да-да, однажды вы уже доложили, что Мещеряков недооценивает идеологический фактор, запустил политико-воспитательную работу в батарее, теперь доложите, что… Как хотите, докладывайте, только запомните одно: я хочу, чтобы солдаты видели в вас и во мне командиров и товарищей, которые им верят, за которыми можно, не раздумывая, в огонь и воду, на подвиг и на смерть. Хочу, чтобы меня… и вас уважали, а не боялись. Ну вот и все, Михаил Иваныч…
Мещеряков поднялся, и Тюрину показалось, что он стал выше ростом. Взгляд комбата скользнул по столу, задержался на газете. Скребут пальцы газету, тянут, стучат по ней сухо и звонко.
— А ведь приоритет, как мне стало известно, принадлежит Бондаревичу. Верно?
— В основном… Да, да, корреспонденту я так и говорил… Но вечно они записывают второпях, на бегу, а потом все перепутают…
— Н-да… — Лицо Мещерякова медленно багровело. — Ну что ж, пусть это остается на совести… корреспондента.
Газета упала.
Город утопал в сиреневой дымке. На его окраине, справа, перекликались гудками паровозы. Здесь, на позиции, было тихо. Резкий предутренний свет уже смахнул с неба последние звезды, — синее, чистое, оно казалось бездонным, и глядеть в него было заманчиво и жутковато.
С третьего орудия на второе, позевывая в ладошку, не спеша прошагал дежурный по батарее сержант Кривоносов, сменять часового, на КП — видно, дверь открыта — трескуче зазвонил телефон, немного погодя кто-то громко крикнул: «Землянухин, врежь-ка!» И разведчик, выметнувшись из ячейки на бруствер, поддерживая одной рукой болтающийся на шее бинокль, другой громко и часто заколотил в буфер.