Когда позади третьего орудия вырвался из земли ослепительно-рыжий столб песка и пламени, он не понял, что это такое, он еще улыбался, разгоряченный боем; когда же рвануло рядом и какая-то горячая сила толкнула его грудью на бруствер, вырывая дыхание, когда на него плашмя рухнул Суржиков, а наводчик Асланбеков как-то медленно, боком-боком сполз с сиденья и плюхнулся на платформу, под ноги оторопевшей Жене, до сознания дошло: бомбят! Тело вдруг сразу непослушно и безвольно обмякло. Поднялся, разразившись матерщиной, Суржиков. Усилием воли Сергей заставил себя оторваться от земли и увидел сержанта. Бондаревич был суров и бледен.
— Кравцов, работать за наводчика! Живо!
Чуркин под мышки оттаскивал Асланбекова к снарядной нише. Откинутая голова Атара завалилась на сторону. Жутко было видеть оскал красных зубов и тонкую струйку крови, вытекающую из уголка рта. Кровь капала на руки, на ботинки Чуркина. Пламенеющей лужицей застывала она и на сиденье, с которого только что свалился Асланбеков.
— Что вы там остолбенели, Кравцов? Живо!
Сергей плюхнулся на сиденье, вцепился в маховики.
— Вправо ноль тридцать!
— Есть, вправо ноль тридцать.
— Огонь!
Орудие вновь стреляло. Пробегали, поднося снаряды Суржикову, Лешка-грек и Женя. Суржиков орал что-то, а что — в грохоте разобрать было невозможно. С бруствера свалилась в окоп Танечка-санинструктор, спрыгнули двое связистов. Потом связисты вынесли забинтованного Асланбекова к подъехавшему грузовику Поманысточки. Танечка побрела вслед за ними, беспомощно опустив плечи.
— Огонь! Огонь!
Командир взвода, как влитой, стоял на бровке бруствера. Он сорвал с головы фуражку, ветер развевал его волосы и алое полотнище флажка. Когда нужно было подать команду, лейтенант вскидывал флажок, как-то легко привставая на цыпочки:
— Огонь!
На минуту возникла пауза. Ее тотчас заполнил усиленный мегафоном гневный голос Мещерякова:
— Лейтенант Тюрин, немедленно опуститесь в окоп… Лейтенант Тюрин…
— Огонь!..
— Черт вас подери, это — мальчишество!..
Тюрин спрыгнул в окоп, но, видно забывшись, через минуту опять оказался наверху, в самом центре грохота.
Он жил этим грохотом, этим боем, и Сергей, внося положенные поправки, то и дело восторженно поглядывал на него.
— Стой, не за-ря-жай! — донеслась команда Мещерякова.
Стлался над позицией сизый дым. От внезапной тишины заложило уши. Суржиков выбрасывал за бруствер стреляные гильзы, и они, сталкиваясь, звенели коротко и сухо.
— Доложить о потерях и расходе боеприпасов! — потребовал Мещеряков.
— Первое: один ранен. Расход — тридцать шесть.
— Второе: потерь нет. Расход — сорок.
— Третье: двое убитых, двое раненых. Расход — девять…
— Ранен один, — доложил Бондаревич, — расход тридцать три.
Только сейчас Сергей заметил: левый рукав гимнастерки Бондаревича в крови, она сочится по пальцам, капает в притоптанный песок. «Ведь тоже ранен. Почему же — один?»
К Бондаревичу подбежала Женя:
— Танечку позвать, товарищ сержант?
— Не стоит. Принесите аптечку.
Женя и Чуркин бинтовали Бондаревичу руку, Суржиков смазывал пушсалом забитый пороховой гарью затвор, Лешка-грек тщательно засыпал песком пятна крови на дне окопа и на аппарели, это была кровь Асланбекова, о котором почему-то уже не вспоминали. Увезли и — все…
Чуркин принес запоздалый завтрак: «Хватай, славяне, пока с пылу, с гару». Расхватали. Как же так? Убитые в двадцати шагах, где-то в медсанбате захлебывается кровью Асланбеков, а тут — жрут…
— Чего не питаешься, Сергунек?
— Не хочется.
— Я те дам, родимцы тебя не кружили. Ишь ты — не хочется. А ну-ка, бери ложку. Жуй!
Жевал. И даже вкус чувствовал. И будет жевать, пока жив, и не сможет иначе, потому что жизнь продолжается. Вот как все просто…
Жизнь продолжалась. Еще трижды за день она звала тревогой к орудию, потом — всю ночь. Руки, гимнастерки пропахли порохом, усталость валила с ног. К исходу ночи пошатывало даже двужильных Чуркина и Суржикова. После боя на заре никто, кроме Жени, не пошел в землянку, попадали снопами на подсохший бруствер и спали, пока Чуркина не разбудил дождь. Он растолкал сержанта, Сергея и Лешку-грека. Разбудить Суржикова сразу не смог, усадил сонного:
— Ну и горазд же ты спать, атаман! Вставай, простынешь.
— Чего?
— Нелетная погода. Дождик. Валяй в землянку.
— Я не слышу… — Суржиков похлопал себя по ушам, испуганно уставился на Чуркина. — Не слышу! Дед, почему я не слышу?
— Стало быть, оглох. Вот же наказание… Ничего! — крикнул в ухо Суржикову. — Пройдет! У пушкарей это бывает. Пройдет, Константин, пройдет!..
Сопроводив Суржикова в землянку, Чуркин побрел на КП. Вернулся насупленный, сел на мокрое ребро станины, запыхтел козьей ножкой.
— А ты, Сергей, пошто спать не идешь?
— Выспался. Асланбеков как?
— Откуда ж я знаю? Звонили, ребята сказывают: в сознание пока не пришел…
Дождь перестал, но небо было пасмурным. Сразу за позицией все терялось в белесо-тусклой дымке.
— Все мы люди, — сказал Чуркин.
— Это к чему?