— Сатана его знает. Говорят, люди по белой стене бегают. Не живые, а бегают, вроде как живые. И даже смеются и плачут совсем по-нашему. Чудно!
Стоял парень у подножия кургана, при самой дороге, глядел, как выплывают и снова скрываются гудящие машины, и думал, что машины эти с каждым разом подходят все ближе и ближе, да иначе и быть не может, потому что они и всё, что при них, — новая жизнь, еще не совсем понятная, но — дивная, зовущая, и скоро она подчинит себе все, потому как — новая!
Гудели вдали машины, и в том гуле он даже песню слышал, не сразу разобравшись, что песня доносится как раз с обратной стороны, что с бугра прямо на него мчится бричка с бочками, запряженная парой бойких лошадей, в бричке стоит во весь рост девушка в красной косынке и, нахлестывая лошадей, поет.
Пришлось парню срочно натягивать рубаху. А потом ударила в голову блажь — поозорничать, попугать эту синеблузую девицу в красной косынке, так нежданно-негаданно появившуюся в степи со своей веселой песней. Вышел на дорогу, встал по-хозяйски и руку с кнутом угрожающе вскинул. А кони мчатся, и уже оборвала девушка песню, выгнулась вся, натягивая вожжи: «Тпру, окаянные, стой!»
Кони мчатся, а он стоит как заколдованный, и уже тревога исказила девичий голос. Перетрусила, неопытная, городская, невдомек дурехе, что в степи куда ни сверни, там и дорога. Все-таки осадила коней в трех шагах от парня, а он, сумасшедший, скалится еще.
Чуть не плачет девушка от злости и обиды: «Черт, сатана, испугал до смерти», — а сама-то уж и улыбается, видно, успела разглядеть, что у парня зубы — белы, ус — шелковый, бровь — вразлет.
— Кто такая?
— А тебе не все равно? Пролетарка.
— Вона, какой изюм — пролетарка!.. А зовут тебя как?
— Зовуткой зовут. — Девушка гордо откинула голову, хлестнула по лошадям, он едва успел отступить на обочину. — Прощевай, чернобровый, да на дороге больше не становись. Это я тебя пожалела, другая — сомнет!
Все дальше бричка на пыльной дороге. Треплет ветер концы красной косынки, раздувает за спиной девушки блузу, и парню кажется, что девушка эта неземная, что она, как видение, явилась перед ним и тут же умчалась в свои дивные дивы. И ему было жаль расстаться с этим видением, и до жгучей тоски захотелось хоть одним глазком увидеть тот заманчивый мир.
Опять над степью разносилась незнакомая и тоже сказочная песня, ее и слушать хотелось, и прервать было надобно.
— Эге-ей! — закричал на всю степь. — Где хоть искать тебя, Зовутка?
Девушка оглянулась и махнула на сиреневое марево:
— Там! Только поспешай, чернобровый, а то ведь мой голосок далеко слышен…
Где вы, ночи соловьиные, звездные, где ты, шепот девичий — ласковый, как шелест ивы над головой!
«Митроша, переводись к нам в совхоз, чаще видеться будем».
«Да я хоть завтра! Взяли бы только…»
«Возьмут. Ты работящий. А сейчас иди. Ваши небось уже коров доят. Поспать тебе надо».
«Я у тебя, Анюта, на плече полчасика вздремну и на весь день при силе. Я хоть и хрестьянин, не пролетарьят, а тоже — двужильный!»
«Хвастун ты, крестьянин. Спи. Сейчас же спи! Я твои кудри распутаю».
А вы где, вечера в школе ликбеза с первыми каракулями на грифельной доске? Где и ты, радостный час, когда парень — тот да уже и не тот — впервые вывел на загонку свой комбайн «Коммунар», покрашенный в цвет знамен и крови?
— Заводи, тракторист, трогай, судьба пролетарская!
Плыли навстречу комбайну бело-огненные облака, кланялись ему стебли тугими колосьями. И парень чувствовал себя великаном, если не самим богом.
Где-то внизу ревел мотор трактора, плавно колыхалось на вымоинах могучее тело комбайна, скошенный хлеб все кланялся, ложился на безостановочно ползущую ленту хедера, а за спиной ручейком по камешкам позванивало-ссыпалось в бункер обмолоченное зерно.
Крепко держа штурвал, парень пел какую-то, только что выдуманную им песню, она вплеталась в гул моторов, а с бугра, от бригадного стана, бежала девушка в алой косынке, и он призывно махал ей рукой:
— Анюта, родная моя Зовутка, скорей!
…Музыка оборвалась, и Чуркин очнулся. Ни поля, ни Анюты. Только звон в ушах да боль в груди.
С хохотом рассаживались на нарах девушки. Выскочил на середину землянки Суржиков с гармонью над головой:
— Тихо, красавицы! Все внимание на Костю Суржикова! И…
Притопнув, Суржиков нахмурился, как-то украдкой, словно бы нерешительно, перебрал лады. Вдруг, отчаянно рванув мехи, стремительно и как-то бочком прошелся по землянке, тут же проколесил в обратную сторону и, выйдя на середину, отбил чечеточную дробь:
«Лих, чертяка, ну и лих!» — подумал Чуркин, забываясь ненадолго.