— Душа, говоришь? И у меня ведь с душой нелады… — взволнованно сказала Варвара, тоже поднимаясь. — Перевернул ты во мне душу, Ёсипович, обхождением своим, никого добрей тебя не встречала, а теперь вот чураешься, десятой дорогой обегаешь… Чего испугался-то? — Она подошла вплотную, вскинула руки ему на плечи, повторила, заглядывая в глаза: — Испугался чего? Побоялся, чтоб ласки не передать? Да если ею сердце полно — разве убудет? У тебя ведь много, прячешь только. Страдаешь, а прячешь. Ведь тебе и самому холодно, зимно… А на что так? — В глазах ее он увидел сострадание и мольбу и, благодарный, уже не мог противиться ее словам, ее воле. — Чего бежишь? Сердцем греюсь возле тебя, Митроша… Побудь хоть трошки. Разве ж тебе плохо со мной?..
…Потом, сидя на топчане рядом с Варварой, Чуркин угрюмо глядел на утоптанный, глянцевито поблескивающий пол в каморке — на нем дрожали неверные блики от трепетного, потрескивающего огонька в плошке — и мучительно искал слов, которые смогли бы хоть в какой-то мере оправдать его.
— Видишь, Варя, я такой же добрый, как и все… Приласкалась ты чуть — и проснулся во мне зверюга. Ты забудь это, Варь…
Она с минуту еще сидела неподвижно и молча, потом прислонилась головой к его плечу, нашла и погладила руку. Он нерешительно обнял ее:
— Мне идти пора, Варь… На пост скоро.
— Иди.
Едва поднявшись наверх, столкнулся со старшиной. От неожиданности Мазуренко уступил ему дорогу.
— Воронежский? Ты шо тут робишь?
— Кружок на котел подгонял, — ответил Чуркин, радуясь, что разговор происходит в темноте.
— Ну и як?
— Вроде бы плотно получилось…
— Тележку зробить сумеешь? Бочку на нее поставим, бо за водою ходить далеко.
— Можно и тележку.
На посту стояла Женя. Постукивая каблуками сапог один о другой, дула на руки, потом совала их в рукава шинели реденького английского сукна и снова вынуждена была вынимать, чтобы поправить карабин, сползавший с плеча.
Чуркин прошмыгнул мимо нее в землянку, сторожко разулся, лег. «Потолкую с сержантом. Пять лбов в расчете, а девчонка наравне со всеми на посту ночами клечетеет. Смех… Раскинуть ее часы, и вся недолга. Пущай занимается бабьим ремеслом: котелки банит, рубахи стирает».
О Жене подумал так себе, мимоходом; в мыслях неотступно была Варвара, казалось, все еще слышал ее задушевный, взволнованыный шепот: «Сердцем греюсь возле тебя, Митроша», — и теперь уже не раскаивался в том, что произошло.
От четвертого до третьего орудия сто двадцать шагов. Нормальный солдатский темп — сто двадцать шагов в минуту, протопал шестьдесят раз туда и обратно и можешь не глядя кричать: «Стой, кто идет!» — два часа долой, на подходе смена.
Ох, нелегко достаются они солдату, эти два часа, когда зимнюю форму еще не получили, а летняя давно не греет… Минуты растягиваются, как резина, идешь сто двадцать шагов, а кажется — тысячу двести.
Где-то на станции сдвоенно крикнул паровоз: «Ду-ду!» Жене почему-то представилось, что вовсе не паровоз прогудел, это привстало над землей, приняв человеческий облик, жестокое чудище по имени холод и оповестило все живое на ней: «и-дуу…»
Перебросив карабин с одного плеча на другое, девушка поглубже засунула руки в рукава, так, чтобы пальцами обхватить локти. Холод пронизывал до костей. Хорошо хоть, послушалась Танечку, пододела мужские шаровары, а то бы — пропадай. Сыро, промозгло, неуютно.
Сто двадцать шагов до третьего орудия, столько же обратно…
А карабин все никак не хочет держаться на плече, все сползает и бьет прикладом под коленки. Сто двадцать шагов — минута. Ох, сколько их еще, этих минут…
Асланбеков Танечке письмо прислал. Такое потешное и такое сердечное: «Я тебя лублу!» «Лублу» — и никаких гвоздей. А она, дурында, сохнет по Тюрину. Скорее бы у нее глаза открылись. Кажется, начинают открываться:
— Женя, ну скажи, почему он на меня всегда смотрит, как кот на мышь. Наверное, когда любят, так не смотрят, правда?
— Знаю один случай: пушистый котик — белый животик — любил норушку-мышку без всякой задней мысли. Но это было в сказке.
— А ты… ты ведь тоже любишь своего Бондаревича, хотя он на тебя вообще никак не смотрит…
— Не смотрит… А я — люблю!.. Настоящего или прежнего — не знаю. Может, верю в лучшее. Тоже — не знаю. Но если он начнет играть со мною, как кот с мышью, — тут, Танюша, и кончится моя любовь.
Сто двадцать шагов — минута. Карабин бьет под коленки. Зябко спине, холодом охватывает грудь.
Прямо удивительно, что всего лишь год, два года назад каждый пустячок казался трагедией. Случайная двойка в журнале и осуждающий взгляд любимой учительницы — на две недели тревог, не купили туфли к выпускному вечеру — глаза за ночь опухли от слез.