— Наказа-ание… — Тюрин, будто ему кто помог толчком в спину, легко и ловко встал на ноги, рывком расправил гимнастерку под заскрипевшим ремнем. Почмокал губами — папироса потухла. Выплюнул ее к порогу, взял из коробки две новые, одну из них протянул Суржикову. — Садитесь, дымите. Как же вы дошли до такой красивой жизни, Костя-атаман?
Суржиков усмехнулся, ничего не понимая: невинному Бондаревичу досталось с лихвой, а вот его, во всем виноватого, папиросочкой одарили. Бесплатный цирк! Жють!
— Трудно понять вас, Суржиков. Я, к примеру, не могу.
— Отчего же? Я весь тут.
— Сегодня вас под арест сажать надо, а месяцем раньше — хоть к ордену представляй. Помните, занимали вот эту проклятую позицию? Откровенно говоря, даже у меня было муторно на душе. А вы… Первый! Рядом с комбатом!. На стреле! Орел, ей-богу!.. Где ваш отец?
— Н-не знаю… — опешил от неожиданности Суржиков.
— И все-таки?
— Вам, наверное, больше известно. Сидит. Давно. А к чему это?
— Все к тому же, дорогой. Отец в краях отдаленных, а сынок с поста уходит, да еще, есть сигналы, недозволенными словечками балуется: порядки наши ему уж очень не по душе.
— Сбрехали ваши сигнальщики. — Суржиков положил в пепельницу недокуренную папиросу. — А насчет батьки я вам вот что скажу: заслужил, пусть сидит, и я тут ни при чем.
— Верно. — Тюрин раздавил папиросу каблуком. — Верно, атаман! Люблю таких, как ты, бойких, честных, хоть и с завихрениями, и, любя, советую намотать на ус, атаман: хоть язык и не веревка, на нем тоже запросто можно повиснуть. Дошло?
— Так точно.
— Шагай.
— А как же насчет… взыскания?
— Есть же у тебя совесть! Все. Кончен разговор.
В землянке, к удивлению Суржикова, никого, кроме Жени, не оказалось. Она лежала в своей «светелке», до подбородка укрытая байковым одеялом. Гимнастерка и юбка — на тумбочке.
— Где же народ?
— Увел куда-то сержант. А я вот слегла. Горло болит и слабость…
— Чего ж ты так? — Суржиков переступил порожек «светелки». Женя вдруг вскинулась на топчане, забилась в самый угол, успев подхватить с пола сапог.
— Не смей! Не подходи!
— Тю-у, глупая… — смутился Суржиков, отступая. — Кинь свое ненадежное оружие… Танечку позвать?
— Уйди, пожалуйста, будь человеком!
— «Че-ло-ве-ком»… А кто же я, по-твоему? Скотина? — Он резко шагнул к двери, у порога остановился. — Поговорить с тобой собираюсь, Жень. Я вон там на нарах сяду, чтоб ты не боялась зря. Ладно?
— Садись.
— Есть у меня один вопрос… — Суржиков почувствовал, что волнуется, и сам удивился этому. — Скажи откровенно, как мне жить надо, по-твоему?
— Я тебя не понимаю, — не сразу и удивленно сказала Женя, все еще не расстающаяся с сапогом.
— Я и сам себя не понимаю, — вздохнул Суржиков, вспрыгнул с ногами на нары, съежился весь, обхватив колени и задумчиво глядя в пол: — Творится со мной чего-то… Всегда я жил без оглядки: там клюнул, там плюнул, и все, казалось, в норме. А тут Серега Кравцов со своими вопросами, чтоб ему пусто: для чего на свет родился, да жизнью своей доволен ли? Посылал я его подальше, а сам замечаю — недоволен собою стал.
— Значит, решил жить иначе, лучше?
— В том-то и дело, что ни черта не решил. Понимаешь, Женя, сложилось как-то все по-дурацки. Жил без батьки-матери, с немощной бабкой, считай — на улице вырос. Бездомно. Улица, она, слышь — не мать родна, ласкать — этого у нее в натуре нет, а бьет — зубы напрочь. На улице выживает тот, у кого зла побольше да кулак покрепче, она и воровать научит, и как угодно вышколит… — Суржиков стиснул руками лоб, точно у него болела голова, и снова обхватил ими колени. — Люди на меня косоротились, как на бандюгу, которому, кроме тюрьмы, иного места на полагается. И копил я за это на них злость в душе. Не такой уж я был пропащий, чтобы мною детишек пугать, а ведь — пугали. «А ну-ка перестань реветь, а то Костьку Суржикова позову, он тебе жи-иво!» Злобился я на всех подряд, ну и… пакостил всем без разбору, легко и как мог. А теперь вот понимать начал, что в основном-то люди — народ хороший, подлецов не так уж и много. И в страх меня кидает, как припадочного: как же суметь предостеречь себя, чтобы с бухты-барахты не плюнуть в душу хорошему человеку? С подлецами у меня разговор короткий, а вот… — Суржиков весь напрягся, как сжатая пружина, лицо его казалось бледным, глаза лихорадочно блестели. — Послушай, Жень, может, ты нашла секрет, чтобы вот… глянул на человека, и сразу ясно: этот парень, что надо, помогай ему, береги его пуще себя самого, а с тем вон не водись, потому как — падло. Ты умная, Жень, тебе, наверное, натуру угадать — раз плюнуть. А меня мучит этот вопрос, и другой, с которого и разговор начат: много во мне трухи всякой, чувствую: не так живу, как надо бы, а как — не могу разобраться, не знаю…
— А ведь я тоже не знаю, Суржиков, — сказала Женя. Она уже оделась и вышла из «светелки». — Честно жить надо, полезно, это — понимаю, а как, чтобы конкретно… Послушай, Костя, ты не тревожься. Жизнь, она, наверное, сама подскажет, что, как и для чего…