— Я ж и кажу: якога биса стесняться? На ось тоби люльку на память от меня, состаришься — курить будешь. А зараз — рубай!
Бондаревич, подойдя к платформам, без труда нашел среди четырех орудий-близнецов свое. Крепежная проволока от колес к бортам была натянута как струна, ремешки на чехле застегнуты все до единого. Кабельные бухты, сдвинутые к бортам платформы, по-хозяйски прикрыты старыми противохимическими накидками. Постарался Чуркин!
Мягкий ком снега попал в плечо. Бондаревич оглянулся. Женя не успела спрятаться. Засмеялась.
— Дай руку. Я видела, как ты сюда пошел.
Он помог ей подняться на платформу и только после этого подумал, что на открытой платформе, на ветру, Женя, пожалуй, озябнет.
— Я уже собирался обратно.
— Побудем немножко… — Женя присела на выступ орудийной станины, он опустился рядом, привлек ее к себе, окутал полой полушубка.
Опять засмеялась.
— Ты — чего?
— Сапоги… Твои огромные, а мои…
— Ты же у меня — перепелочка.
— Только, ради бога, при всех не назови так, а то дразнить станут.
— Ноги не мерзнут?
— Терпимо.
— А руки?
Он взял ее руки, сунул себе под мышку. Она ткнулась лицом в грудь ему. Слева, на площадке, играла гармонь, оттуда доносились выкрики, гиканье, хлопки в ладоши, а здесь было тихо, только полоскался под ветром слабо завязанный тент на соседнем орудии.
— Отчего ты вздохнул?
— Жалею, что нету рядом фотографа. Знаешь, прошло бы много лет, вздумал бы я полистать старые альбомы и вдруг — стоп! Зову тебя: «Погляди, наше орудие! И мы с тобой… Какие мы были молодые…»
Она плотнее прижалась к нему, зябко передернула плечами.
— Тебе холодно?
— Нет.
— Подними голову.
Губы ее подрагивали, в глазах набухали сдерживаемые ресницами голубые слезинки.
— А ты не подумал, что кого-то из нас могут убить?
Он усадил ее к себе на колени и, придерживая одной рукой полы полушубка, другою провел по ее щекам:
— Вот тебе и раз… Стыдись, фронтовичка! Это могло случиться давно…
— И не случилось пока? Будем надеяться, верно? Да, конечно, что же еще нам остается?
В грустных глазах ее отражалось небо. А он неотрывно глядел на нее и думал с болью, что, конечно, все может случиться, даже самое худшее, что тревога, как тень, будет сопровождать и его, и Женю до конца войны или до той роковой минуты, когда обрывается все, и это естественно, и все-таки надо верить в лучшее, иначе жизнь станет невыносимой.
— Не надо, Женя… Столько людей умирает ежедневно, ежечасно, а я не верю в смерть… Нет, не то. Я в нее, конечно, верю, как во что-то неизбежное в далеком будущем, но мы еще так молоды, и я… Я запрещаю тебе думать о смерти, и давай никогда больше говорить об этом не будем.
— Нас видит кто-нибудь?
— Пушка. Небо. Еще вот — березы…
Женя обхватила рукой его шею, прижалась губами к его губам и, глубоко вздохнув, прошептала:
— Они не осудят.
С нарастающим грохотом промчался встречный, потом грохот затих, но ни Бондаревич, ни Женя не заметили сразу, что эшелон остановился у них за спиной, на параллельном пути. Только когда захлопали, заскрежетали двери, Бондаревич оглянулся. Состав — пассажирский, санитарный. Из ближнего вагона, из окна, опущенного до половины, заинтересованно выглядывал молодой белобрысый парень с перевязанной головой, крест-накрест перебинтованной грудью. Парень поощрительно подмигнул Бондаревичу:
— Правильно, кореш! Жми, пока жмется.
Растерявшаяся Женя шмыгнула за пушку, но тут же вышла, сказала парню с укором:
— Завидуешь, что ли? Отвернулся бы… Я побегу, Стась.
Бондаревич перешел к соседнему орудию, закрепил развязавшийся тент. Парень от окна не отходил.
— Бедовая она у тебя, сержант, огневая! Что ж у вас одни поцелуйчики в ходу?
— А тебе не все равно?
— Да мне наплевать. Только ты не останься при пиковых интересах. Лейтенант у нас был. И Люба, медсестричка. Целый год любовь водили, браток, глядеть на них было радостно. А позавчера ему в грудь, ей — в висок, наповал… Видал, как на войне бывает?
— Видал. Счастливо, друг! Выздоравливай.
На площадке становилось тесновато, а с санитарного, повинуясь зову гармони, торопились все новые бойцы, решительно входили в круг, галантно раскланивались перед «дамами», по-свойски подмигнув их «кавалерам»: уступи, мол, на время, дружок, дай душу отвести. И прежние кавалеры тут же тянулись в сторонку, а новым дамы улыбались так тепло, старались угадать каждое их движение и подчиниться ему с такой готовностью и легкостью, словно ждали этих парней давным-давно и рады, что наконец дождались.
Кружились пары широко и стремительно, и Сергею казалось удивительным, как это им удается, ведь под ногами гравий да смерзшиеся песчаные бугорки. Потел Суржиков, пристроившийся на вагонной стремянке. Ему тоже каким-то чудом удавалось выжимать из своей донельзя растрепанной гармони еще довольно-таки приличные звуки. Оттеснив Сергея, к нему пробрался боец — черный как жук, с головой, увенчанной сооружением из бинтов, напоминающим чалму, — спросил, заикаясь:
— Друг, лезг-инку м-ожешь?
— Все могу.