На поляне, поросшей редким кустарником, колонна остановилась. Доползли наконец!.. Разведчики, на бегу разматывая металлические ленты рулеток, устремились к центру поляны со всем своим хозяйством. Туда же пошагал, проваливаясь по колено в сугробы, Мещеряков.
Пока разведчики размечали колышками места орудий и приборов, командир батареи, оглядевшись, вернулся к колонне.
— Первое, заезжай!
Тягач сошел с дороги и тут же отчаянно забуксовал, проваливаясь в снег, как в подушку. Расчет облепил орудие, но и его усилия ничего не изменили.
— Взять топоры и лопаты! Строиться!
Люди в насквозь промокших сапогах и шинелях, несобранно стоя в строю, уныло оглядывали поляну, где им предстояло рыть окопы для орудий, строить землянки, а пока — «давать дубаря» под открытым небом, под мокрым, осточертевшим снегом. За два часа пути по забитым сугробами лесным дорогам им то и дело приходилось соскакивать с машин, подталкивать орудия. Снег таял на лицах, в рукавах, набивался в голенища сапог и таял, гимнастерки промокли по самые локти, — и уже каждому неуютные «телячьи» вагоны, пропитанные конской мочой, древесной гарью и вонью портянок, казались теперь утерянной благодатью.
О, как порою бывает трудно, когда силы уже на исходе, а дело, как говорят шутники, за небольшим: начать да кончить, и знаешь, что и начинать, и кончать придется все-таки тебе, — как бывает муторно и трудно… Упасть бы прямо в снег да хоть на полчасика сомкнуть веки!
Но командир решает иначе:
— Огневому взводу — расчистить подъездные пути! Приборному, всем токарям-пекарям — рубить кустарник, бросать под колеса! Бегом — марш!
А дороги той — непочатый край… А снег только сверху мокрый, копни — на лопате не держится, сухой и мелкий, что песок, ноги разъезжаются в нем, и от этого как бы удваивается усталость. И неприятно тебе глядеть на товарищей, неповоротливых, мешковатых, еще неприятней перехватывать их взгляды, потому что ты скис и они видят это, и коротенькие секунды сейчас, кажется, равняются минутам; хочется сбросить это проклятое вялое оцепенение, а не можешь…
Но уже кто-то рядом с тобою вздохнул облегченно и протяжно, шмякнул шапку оземь: «Эх-ма, кабы денег тьма… Рванем, славяне! Где наше не пропадало!» И не все ли равно, кто это был — Суржиков, Степка ли Буян из третьего расчета, главное — ты вдруг словно бы впервые открыл для себя, что и дорогу расчищать, и землянки рыть придется не тебе одному.
Взял на лопату побольше, кинул подальше — цел и невредим. Еще раз — и вроде бы сил прибавилось. Глаза засыпает снежной пылью, хлопнул веками — ничего! «Х-хах!» — слитно выдыхают груди, и ты уже вошел в общий ритм.
Только что было ровное место — и уже протянулся в снегу на двадцать метров ров глубиной до земли, одни лишь пни торчат. От леса двинулась к тягачам плотная коричнево-зеленая лавина, плюхнулась под колеса. Отхлынули серые шинели: «Ужин проспишь, Григорян. Заводи!» Удаляется по ложбинке к лесу хохот, и ты хохочешь, потому что уже звенит кровь в твоем теле, уже обрели прежнюю силу мускулы, и — черт ли в том, что работы начать да кончить — на сутки, а то и больше, невелика беда, что слепит глаза, тает на лице, солоня губы, цепляется за каждую ворсинку шинели осточертевший снег; пусть идет он, этот липкий снег, чтоб успеть по-настоящему зарыться в землю, изготовиться к бою. А завтра… у бочки, приспособленной вместо печи, ты высушишь портянки и сапоги. Пропитанная, как губка, шинель твоя повисит на гвозде да и высохнет и, неказистая, опять станет незаменимой вещью: и одежкой солдатской, и простынью, и одеялом.
Мелькают лопаты. То шлепается снег, то сеется на рваные, горбатые гребни мелкой песчаной россыпью, тает на лбу и мешается с потом; провел по глазам мокрой ладонью, пахнущей мазутом и размокшим березовым черепком, и снова вонзил лопату на весь штык:
— Проезжай, шофер, не мешай работать!
Сторожко входят в ров тягачи, смахивают пот со стеклянного лба резиновыми крылышками.
— Пош-шел! Живей, а то закидаем!
— Сто-ой! Крючья сорвешь… Товарищ старший лейтенант, пеньки мешают… Выше клиренса пушки…
— Детский лепет. Бондаревич, посоветуйте Кривоносову: что нужно сделать с пнями, если они выше клиренса пушки.
— Срубить!
— Слышали, Кривоносов? Срубить!
Смеются солдаты. Смеется Кривоносов. Улыбается Мещеряков. Звенят топоры.
— Костька, прах тебя возьми, щепки в снег не втаптывай. Золото, а не растопка. Сгреби в сторонку. Повариха заберет.
Полчаса назад были мокрыми только шинели, теперь и гимнастерки хоть выжимай. Постоишь вот такой на юру — прощай здоровье. Но кто об этом сейчас думает. Как большие серые пауки, расползлись по позиции и стали на места пушки, пролегли в белом снегу черные жилы кабеля: от приборов — на центр позиции, от центра — к орудиям. Вышел на центр мокрый и потный, как и все, Мещеряков:
— Ба-та-рея, к бою!
Дует, крепчает сиверко. Уже коробятся, потрескивают шинели на солдатах, бьют негнущимися полами по коленям, как листами жести.
Пройдет час-другой и — сумерки, ночь.