— Лежал я под Сталинградом на ничейной полосе… Контужен, нога перебита, крови бочка из меня вытекла, — монотонно и задумчиво заговорил Мазуренко. — Лежу и думаю: кто первый пойдет? Свои — спасен, а як то хвашисты — пуля у меня была на всякий случай. Солнце печет, як вот теперь, сердце горит, воды просит. Открыю очи, а вин сидит, черный ворон, на битой кирпичине и так злостно глядит на меня, не иначе спросить хочет: «Когда ж ты, чоловиче, концы отдашь?» А я вже и рукою шевельнуть не могу. И сумно, страшно мне стало. Не того боюсь, шо помру, а того, шо кинусь в обморок и вот эта зараза выклюет, выдернет мне очи — живому…
— Сволочная птица…
Стая опустилась на кусты. Отдельно, на мшистую кочку, сел большой старый ворон. Помахал крыльями, точно отряхиваясь, и безбоязненно-равнодушно поглядел на людей. Потом каркнул раз, второй…
Выстрел Чуркина для всех был неожиданным.
Бондаревич сердито и недоуменно взглянул на него, но отчитывать в присутствии старшего по званию, видимо, не решился. Чуркин, провожая глазами взвившуюся стаю, сказал:
— Виноват, товарищ сержант, что без спроса. Но мне эта падаль позарез нужна.
Принес ворона.
Потом достал из вещмешка завернутый в тряпицу ершик от ружейного прибора, сосредоточенно и не спеша навинтил его на шомпол, помакал в кровь, струящуюся из раны, и сунул шомпол в ствол карабина.
— Зачем ты, Осипович? — поразился Сергей. — Заржавеет…
— Ржавчину отчистить можно.
— Но все-таки — для чего?
— Ежели смазать ствол ружья кровью ворона, пуля задаром не полетит. Есть поверье такое.
Сергей понял: Чуркин готовится к бою по-своему, готовится как умеет, как знает.
За лесом поутихшая было канонада разгоралась с новой силой. К артиллерийской дуэли добавился самолетный гул. Взрывались бомбы. Но все это сейчас точно не касалось Сергея, было как бы далеким, посторонним; он не только не испытывал страха, наоборот, ему казалось, что он выше всех этих громов, потому что уже сам может создавать их. Наверное, то же чувствуют и его товарищи: Лешка-грек и Асланбеков спокойно разговаривают о чем-то, растянувшись на брезенте, а Поманысточко, тот уже, ей-богу, спит, будто пшеницу продавши.
— Сергунек, а ты ведь не следишь за тропкой-то. Нехорошо…
— Ничего же там…
— Приказано, стало быть — гляди, — недовольно пробасил Чуркин.
Он только что высыпал из подсумка винтовочные патроны, зачем-то протер их по одному тряпочкой и теперь вставлял в обоймы. Мазуренко, расстегнутый до последней пуговицы, подставив ветерку волосатую грудь, задумчиво глядел вдаль, на макушки леса, потом вдруг резко поднялся, вскинул на плечо автомат.
— Мы пойдем, Бондаревич. Чем черт не шутит, когда бог спит. Хлопцы, толкните Мыколу. Бувай, воронежский… Як шо драпать нам придется — прикройте тут…
Старшина шагал размашисто и споро, Поманысточко едва поспевал за ним. Сергей провожал их взглядом, пока не спрыгнули они в свои окопы, и не заметил, куда девался Чуркин. Тот вернулся через полчаса, издали крикнул:
— Водичку нашел! Ручеек неглубокий, а холодный — страсть! Прямо, кажись, на двадцать лет помолодел.
— Где это, Осипович? — спросила Женя.
— Да вон, в кустах. Сто шагов, не больше. Сходи, сходи, усталь как рукой снимет.
— Разрешите, товарищ сержант?
Женя ушла. Чуркин сунул в вещмешок сверток. «В чистое переоделся на всякий случай», — догадался Сергей.
— И вы бы освежились, товарищ сержант, — предложил Чуркин Бондаревичу. — Может, ничего и не дождемся. А тут — совсем недалечко.
— Схожу, пожалуй.
Сергей заметил: Бондаревич направился туда, где недавно скрылась Женя. Стало грустно оттого, что его никто так не любил, как любит Женя Бондаревича. Да что там «так»? Его еще никак не любили…
Женя на той стороне ручейка собирала цветы. Она же успела умыться. Влажные волосы, расчесанные наспех, блестели под солнцем, лицо, розовое и свежее, светилось детской чистотой.
Вода была холодная, наверное, бил где-то ключ. Бондаревич плеснул в лицо, на шею, в уши, ахнул от удовольствия, и тут Женя увидела его, перепрыгнула ручеек, подошла, протягивая цветы:
— Глянь, какие они красивые!
— Прелесть! — ответил он.
И оба засмеялись, потому что это уже было. Они рвали тюльпаны в степи, у терриконов, она в белой матроске — как тогда матроска была ей к лицу! — подбежала к нему: «Глянь, какие они красивые!» И он ответил любимым словом всего их девятого класса: «Прелесть».
И вдруг погасла улыбка на лице Жени. Отчужденно поглядела на автомат, на цветы:
— Нам пора?
— Да…
Она шла впереди, отделяла от букета и бросала на землю по цветочку. Шаги ее становились все медленней.
— Может, не пойдут?
— Не знаю.
Она обернулась, и он увидел ее глаза, переполненные любовью и болью. Вся подалась к нему и, обхватив за шею, обжигая коротким, частым дыханием, проговорила сдавленно, сквозь слезы:
— Не хочу умирать… Не хочу, чтобы и ты…
— Зачем же так? Все будет хорошо. Не надо…
Он поцеловал ее в сухие полураскрытые губы, трезво и горько подумав: может, в последний раз, потому что раньше ее услыхал приближающийся гул моторов, в котором глохла отдаленная пушечная пальба.
— Товарищ сержант, идут!