– Мистер Чен, – я постарался улыбнуться, – спасибо за ваш визит. Вы очень умны, у вас большое будущее, но вы все же не понимаете. Мне не нужна девушка, мне нужна семья. Я любил ее, ту девушку, о которой и вы, и судьи говорят с такой легкостью, а она полюбила меня. Любовь не продается, точно так же, как и традиция. А мой отец считал, что и убеждения не продаются, за что поплатился жизнью. Может, когда-нибудь, когда «Эйр Сингапур» удовлетворит ваше честолюбие, когда вы станете старше и спокойнее – может, тогда вы поймете.
Несколько минут спустя за Ченом захлопнулась дверь, а вместе с ней – приоткрывшаяся форточка моей свободы. Он ушел, про себя наверняка обзывая меня маньяком и ослом, костеря всех этих непонятных людей с умирающего континента.
Он не видел, как она умирала, как закатывались ее глаза, как загорался и потухал в них свет. И когда загорался – она искала не врачей, не полицейских, которые спасут ее, не щелочку света за дверью в ее подвал, не звуки далекого мира – она искала меня. И успокаивалась, когда находила, потому что знала: я люблю ее. И когда ее глаза вспыхнули в последний раз, когда она узнала меня, потянулась рукой – в них тоже была любовь, любовь и благодарность. В белой палате, опутанная проводами, среди зеленых кривых на приборах, фиксировавших ее слабеющий пульс – она была точь-в-точь моя мать, светлая мама, которую мне удалось вернуть из темноты подвала – она умирала в светлой палате, среди людей, и умирала в любви. Умерла, и я остался один. Мне предстоит умирать под ревущий оркестр вашей ненависти – что ж, такова цена тому, что я сделал, и я на это готов.
Я ни о чем не жалею. Если бы мне дали прожить жизнь заново – я бы снова сделал то же самое. Снова пригласил бы ее к себе, снова напоил бы вином, снова танцевал бы с ней, ударил камнем – боже, какие сладкие воспоминания, как горько сжимается все внутри, как жаль всего, что случилось тогда, когда все еще было впереди…
Еще через час охранник зовет меня на прогулку. Как обычно, проходя мимо камеры того парня, я готовлюсь встретить его взгляд, но не встретил – кажется, камера вообще опустела. Вглядываюсь в темноту за решеткой, замечаю на полу что-то, в тюрьме совершенно недопустимое – обрывок то ли толстого провода, то ли резинового шланга, достаточно длинный, чтобы удавиться. О чем они здесь только думают?
И потом я гуляю по балкону, затянутому в стальную решетку, за которой – метров десять высоты, и за этой пропастью еще одна каменная стена, с колючей проволокой и двумя сторожевыми вышками. В Швейцарии, в моем особняке, я думал, что я дома, но, видимо, дом мой все-таки здесь, здесь и меня посадили в клетку – так, как в Швейцарии не смогли бы. Но и здесь, из штутгартского Штаммхайма, во время прогулок мне виден не закрытый колючкой горизонт – куда убегают черные улицы с серыми бетонными коробками, на месте которых когда-то были настоящие дома – пока не упали бомбы. Мне видны заводы, обнесенные, как и моя тюрьма, такой же колючкой и редкими фонарями, черные и бессмысленные, как броненосцы с навсегда умершими орудиями – остановившийся завод «Даймлер» и завод «Порше». В темных коробках вокруг живут уволенные с заводов люди, они иногда, все реже и реже, выходят на темные улицы и раз в месяц – тянутся унылой толпой к огромному, но тоже темному остекленному зданию – социальному ведомству, отмечаться. Сейчас девять вечера, я всегда гуляю в это время – и все меньше остается ярко освещенных окон, все больше – мерцающих призрачным светом телевизоров, холодным компьютерным неоном, звездочками мобильных устройств – связь между людьми обрубается навсегда и скоро сойдет на нет. А на самом далеком горизонте видны то вспыхивающие, то исчезающие красные огоньки ветряков, а еще дальше – чуть заметные издали, дрожащие прожекторы взлетной полосы, белые огни посадочного «Т», зеленые торцевые, красные, обозначающие края бетона, на который садятся один за другим транспортные самолеты, и из них по наклонной рампе съезжают сделанные в далеких странах «мерседесы» и «порше», сгружаются контейнеры с одеждой и электроникой, но все чаще – молчаливо сбегают, грохоча сапогами, безликие узкоглазые солдаты. Я поправляю воротник рубашки, пробую щеки, не отросла ли за день щетина, как могу стараюсь выпрямиться навстречу этому разноцветному электрическому закату моей цивилизации. Мой отец ответил гордое «нет» допрашивавшим его гестаповцам, я тоже не соблазнился свободой, которую не ставлю ни в грош. Моцарт и Вагнер. Рембрандт и Дюрер. Моя любовь, моя разрушенная семья. Синий журавлик на хвостовом оперении моих самолетов – они пребудут со мной.