Охранник осторожно трогает меня за плечо, сразу отдергивает руку, точно боясь испачкаться, – и я киваю, складываю руки за спину, иду в желтый свет тюремных коридоров, через сырость и вонь, сквозь арабские молитвы и русский мат, мимо пустой камеры того парня, где на полу все еще лежит шланг, – иду к моей одиночке, в которой мне суждено умереть. На сером тюремном одеяле лежит плюшевый зайчик – и когда с моих рук снимают наручники, когда охранник с грохотом закрывает дверь, а я привычно беру его маленькую тряпичную лапку, я вдруг впервые думаю не об умершей Кире, не о нашем знакомстве, не о стремительном танго на паркете моей виллы под звон люстр и пение бокалов и даже не об утре моего дня рождения на отцовской вилле – я думаю о моей дочке Лиле и о том ребенке, что родился в больнице, о том, в какой исключительно паршивый, холодный и бездарно растраченный мир я выпустил их. Старые люди сентиментальны, и мне хочется заплакать – но получается только мелко трястись. В тишине камеры на меня вдруг находит икота, а потом в сердце начинает колоть холодная одинокая игла – примерно за пять минут до того, как прокричат отбой и над головой умрут лампы в железных конусах – лампы, на которых все еще стоит клеймо отцовской фирмы. Лампочки гаснут со щелчком – и тогда в глубоком сне, а может, в полусонном бреду, полном горячечного бормотания заключенных, темнота камеры превращается в темноту моего подвала. Холодной, уже почти нечувствительной рукой я трогаю черный бархат на стенах, сырой, где-то сгнивший, где-то оторвавшийся, оставивший голый камень, покрытый животной слизью. Люстра под потолком, лампочки словно сизые, перегоревшие, перебитые подвески, и хрусталь, казавшийся таким невесомым и драгоценным, выглядит как уродливые стекляшки. Стекляшки покачиваются беззвучно, словно подтверждая – здесь давно никого нет. В темноте я медленно иду к шкафу, по пути пинаю то ли обломок трубы, то ли разбитую чашку, медленно берусь за дубовую дверцу. И в тот момент, когда ощущаю пальцами деревянную поверхность, я вдруг со страшной ясностью понимаю, что случилось. Мама, светлая мама, воспоминание о ней и об отце больше не освещает этой заброшенной, запустелой темноты. Я понимаю, что забыл ее улыбку и его руки, ее лицо и его голос – вместо нее в памяти встает фотография, где они неподвижны, и Кира, умирающая на больничной койке, ищущая глазами кого-то, пусть даже меня, но все же отправляющаяся в небытие. Мне подумалось, что, если и вправду есть черта, за которой люди освобождаются, за которой гуляют сейчас по тихим берегам с виноградниками моя мама и мой отец, – мне туда уже не попасть. Представилось мое будущее, моя вечность – этой комнатой, запустелым черным шлюзом, который не откроется никогда. Что-то страшно и тошно скребется внутри шкафа, и у меня хватает решимости открыть дверцу – шкаф пустой, я вижу ее пальто, одиноко висящее справа, темное, будто древнее, расползшееся, все в дырах и смердящее сгнившей тряпкой. Из-под ног с писком, стуча маленькими коготками, разбегаются крысы – голые хвосты мелькают в темноте, твари исчезают у меня за спиной – и я чувствую, что там, за мной, где должна стоять ее кровать – на этой кровати что-то лежит, что-то жуткое, и знаю, что не обернусь: я боюсь увидеть ее, Киру, мертвую, синюю, и боюсь увидеть крыс, множество крыс, копошащихся в ее теле. Я стою у шкафа, жду, когда кончится сон, когда появится свет, когда охранники застучат подъем, а тошный жар и копошение за моей спиной ширится и растет. Спинным мозгом, кожей, каждым волоском я чувствую что-то, и на какую-то секунду мне кажется, что, если обернусь, увижу не ее, а узкоглазое лицо того черного человека.
Кто-то трогает меня за плечо. Я оборачиваюсь – я снова в камере. На кровати никого нет, вокруг темно, и только решетка тускло светится, отражая свет дежурных ламп в коридоре. Передо мной стоит черная тень в арестантской робе, она ниже меня, но гораздо шире, и глаза этой тени будто горят в темноте, хотя зрачки так расширены, что белков не видно. Дверь в камеру за его спиной приотворена. Он делает шаг в мою сторону и прикладывает палец левой руки к губам – потому что в правой зажат обрывок резинового шланга.
– Тихо, мужик, – свистящим шепотом говорит он, подходит вплотную, отрывает палец от губ, а потом легким и точным движением перебрасывает шланг через мою шею.
Белый лебедь