Ковалев поднял голову. Острые булавки в глазах, бледные, плотно сжатые губы говорили о том, что Клава полна решимости не только защищаться, но и нападать.
Он опять взял карандаш, начал внимательно читать каждый акт. В большом хозяйстве за полмесяца всякое может случиться. Вот в Тюргуне телка стельная сорвалась с кручи. На дальней стоянке волки опять нашкодили — двух овец порвали. На поросят напасть — чуть не каждый день дохнут.
Геннадий Васильевич поставил на акте «К», небрежно пустил несколько завитушек.
Когда дошел до актов на поросят, спросил Клаву:
— Что там фельдшер?
— Устанавливает.
— Будет устанавливать, пока все не свалятся, врача надо! Сегодня же, Клавдия Васильевна!
Вокруг завздыхали, заговорили наперебой:
— Наш коновал только в тайге промышлять мастер.
— Конечно, врача… — Зина Балушева сдвинула на затылок пуховый платок. — Сердце разрывается… — И подала Ковалеву бумажку: — Подпишите, Геннадий Васильевич, молока добавить поросятам.
— Геннадий Васильевич, а вот с телкой в Тюргуне… Надо с пастуха строго спросить. Он ведь даже не заметил. А заметь вовремя — на мясо пошла бы.
— Спросим. Мы вот вызовем его на правление.
Маленький Эркемен вдруг прильнул к отцу и заревел, да так громко, что в кабинете все опешили. Растерялся и Бабах.
— Тохто! Ты что, сынок? — спрашивал по-алтайски Бабах.
Ковалев повел глазами в сторону ревуна, как бы говоря: «Этого еще не хватало!». А Эркемен, дергая отца за концы опояски и уткнувшись лицом в полу его шубы, продолжал истошно реветь.
— Тохто! — Бабах оторвал сынишку от полы своей шубы. Ковалев увидел мокрое личико с размазанной на скулах грязью.
— Чего это он? — И обратился непосредственно к мальчишке: — Нос вытри! Мужик тоже.
Бабах, склонясь над сынишкой, настойчиво спрашивал по-алтайски, а когда тот наконец что-то ответил сквозь рыдания, Бабах горестно качнул головой:
— Барашка, говорит, маленький жалко. Холодно ему. Почему, говорит, председатель теплый кошар не дает?
Ковалев выбросил на стол обе руки и расхохотался.
— Хитер! Одного только не учел. Ты что думаешь, я так, зазря прожил тут шесть лет? Ничему не научился? Ведь мальчишка домой просится, к матери.
Бабах смущен, в кабинете смеются. Ковалев закуривает папиросу, Бабах тоже смело достает из-за голенища трубку, набивает ее табаком из кожаного кисета.
— Хитрить начинаешь?
— Э, как не будешь хитрить?
— А ты напейся. Как тогда… Помнишь?
У Ковалева под усами колкая усмешка, а Бабах усиленно сосет трубку, жадно глотает дым.
— А что? И напился бы, если бы кошар дал. А так какой толка…
Летом недалеко от стоянки Бабаха построили хорошую кошару. Бабах возглавлял строительную бригаду, и Ковалев как-то сказал: «Посмотрим… Возможно, вам и отдадим». А после на заседании правления отдали кошару другому чабану — женщине. Это так обидело Бабаха, что он до сих пор забыть не может и при каждой встрече требует кошару.
— Я же тебе говорил. И опять вот говорю: летом построим кошару. Обязательно. Сам будешь строить.
— Это долго ждать, — сокрушается Бабах.
— Ну, а где я раньше возьму? Что же, по-твоему, женщину выгнать, а тебе отдать, да?
Бабах молча сопит. А Ковалев, улыбаясь, тормошит пальцами бороду. Ему почему-то вспоминается приезд в Шебавино. В ту зиму была бескормица, скота пропало много. Но люди были удивительно равнодушными. Сдохнет овца, свинья или даже корова — преспокойно сочинят акт, так же преспокойно закопают, и все, будто так и положено. Такое безразличие бесило тогда Ковалева. А теперь смотри, какие стали. Из-за каждого пропавшего поросенка шум устраивают. Дай им кошары, корм… «Выходит, недаром прожил я тут шесть лет». — Ковалев довольным взглядом прошелся по лицам колхозников.
Глава четвертая
Откуда-то из узкого кудлатого ущелья с гулом, как из огромной трубы, вырывается ветер. Ярясь, он мечется по селу, безжалостно гнет, коверкает вершины деревьев, придирчиво ищет, где что плохо положено, где что ослабло. Вот он грохнул, загудел железом на крыше, остервенело хлопнул ставней, задрал пласт черной соломы на сарае, а курице, имевшей неосторожность выскочить из-за угла дома, так ударил в хвост, что она опрокинулась.
Хохотнув, ветер помчался дальше. Он со свистом втискивается в большие и малые щели. А в затиши хозяйничает солнце. Яркое, румяное, оно нежными теплыми ладошками гладит щеки детишек, которые под стеной избы, на черной подсыхающей круговине, режутся в «чику». Увлеченные игрой, ребята распахивают шубенки, а самый отчаянный-даже шапку сбросил.
Солнце, улыбаясь, запускает в сивые вихры мальчонки свои лучи, точно тонкие нежные пальцы. У щедрого солнца хватает ласки и на дворняжку — она, вытянувшись около ребят на завалинке, блаженно щурится, лениво покручивая хвостом.
А ветер беснуется. Выскочив из переулка, он ударил с налета Ковалева в загорбок. Ударил так, что у Геннадия Васильевича стрельнуло в лодыжку, отдалось в пояснице. Задержав шаг, Ковалев поднял воротник, а ветер уже рванул за полу полушубка, толкнул в бок.