Ковалева покоробило, хотелось спросить: «А чем же ты лучше «всяких»? Однако, сдержав себя, он терпеливо объяснял:
— Я не прошу тебя водиться. Но относиться проще, по-человечески ты можешь и должна. Пойми, Катя, для тебя же самой лучше. И для меня тоже. Ну, а водиться… Если ты считаешь зазорным с простыми колхозниками, тут много других людей. Вот учителя, врачи…
По лицу жены Геннадий Васильевич видел, что она согласна с ним. Это обрадовало его. «Дурной! Завяз в колхозных делах, жене совсем не уделяю внимания. А с Катей можно договориться… Можно!»
Геннадий Васильевич положил руки на плечи жены. Она вздохнула, прильнула щекой к его руке, но вдруг вся дернулась:
— Нашел дуру! Знаю эти знакомства! Чтоб за моей спиной шашни заводить? Нет уж, не выйдет!
Больше никакие доводы не помогали, да и приводить их не хватило терпения.
Геннадий Васильевич, стараясь не потревожить жену, выбрался из-под одеяла, надел брюки, сунул ноги в шлепанцы. Сколько же времени? Отыскав на тумбочке часы, он взял спички, а заодно прихватил и папиросу. Двадцать пять шестого. Скоро дойка, надо побыть…
От первой же затяжки Геннадий Васильевич закашлялся и, косясь в сторону жены, вышел в кухню. Там опять затянулся и опять закашлялся, зло взглянул на папиросу. Зажатая между пальцами, она испускала тонкую и, как показалось Ковалеву, ядовитую струйку. Самоубийство, медленное самоубийство…
И откуда только в ней такая бешеная ревность? Всему бывают причины. У нее же никаких. Пора бы, кажется, понять это. Десять лет прожили.
Геннадий Васильевич бросил на шесток папиросу, приоткрыл дверь в детскую. Из-за горы, будто украдкой, заглядывала в окно луна, круглая и белая, точно напудренная.
Полоса холодного анемичного света, упав за подоконник, рассекла поперек комнату, вскочила на подушку Володьки. Сынишка лежал на спине с чуть приоткрытым ртом. Над крутым выпуклым лбом сухим кустиком упрямо топорщился вихор.
«Растет… Десятый покатил…» — Геннадий Васильевич с умилением глядел на мальчишку. А тот вдруг весь трепыхнулся, как выброшенная на берег рыба, ударил обеими ногами в одеяло, что-то невнятно бормотнул и повернулся на бок.
Поправляя сбитое одеяло, Геннадий Васильевич заметил что-то торчащее из-под подушки. Осторожно потянул — молоток. Засунул дальше руку — там кусок проволоки, складной нож и еще какие-то железки.
Геннадий Васильевич улыбнулся: «Строитель… Старое дерево подгнивает, сохнет, а рядом бьют из земли отростки».
Вспомнил, с каким волнением и нерешительностью он сообщил жене о том, что его посылают в село. Тогда Катя, к его удивлению, сразу согласилась. А теперь при каждом удобном случае упрекает: «Все эти, тридцатитысячники… уехали. Один на весь район остался. Прилип тут. Всякие Эркелей держут… В городе ведь таких не найдется».
Геннадий Васильевич наспех умылся, оделся. Уже в полушубке, валенках и шапке подошел к столу. Положив на угол большие меховые рукавицы, налил из термоса стакан чая. Стоя размешал сахар и стоя же выпил. Взяв, рукавицы, задумался. «Нет, дальше так нельзя… Надо что-то предпринимать».
Легко сказать — предпринимать. Что предпримешь?
Побывав на фермах, завернув на обратном пути на пилораму, Ковалев в восьмом часу пришел в контору.
Дожидаясь председателя, в коридоре на исшарканной, тяжеленной, из лиственницы, скамейке и у стены на корточках сидели колхозники. Все они, как по уговору, сосали трубки и самокрутки. Такое бывало каждое утро, и Ковалев, давно привыкнув к дыму, не обращал на него внимания. Но сегодня он почему-то взорвался. Доставая из кармана ключ, чтобы открыть свой кабинет, сказал:
— На что это похоже? Не продохнешь! Хоть топор вешай!
— Правда, — поддержала председателя Зина Балушева. — Я уж говорила. Шли бы вон на улицу.
Как только Ковалев распахнул дверь, дым, опережая председателя, клубом ввалился в кабинет.
Ковалев бросил на шкаф шапку, рукавицы, не снимая полушубка, сел за стол, запустил, пальцы в бороду, исподлобья смотрел на заходящих колхозников.
— У, какой барышня стал Генадь Василия! — Бабах выбил об угол лавки трубку, сунул ее за голенище. — Дым нехорошо, а кошар теплый нет — хорошо, а? Пойдем, сынок.
Шестилетний Эркемен, в такой же белой нагольной шубе, как у Бабаха, перетянутой такой же синей опояской, шмыгнул не очень опрятным носом и вцепился одной рукой в карман отца.
Спустя несколько минут кабинет забили, как говорят, под завязку. Наиболее расторопные захватили мягкий пружинный диван, некоторые — стулья, многим пришлось стоять.
К столу протолкалась Клава. Расстегнув полушубок, она достала из внутреннего кармана пачку листков, молча положила их перед председателем.
Ковалев пододвинул к себе помятые листки — акты о гибели скота, — взял из стакана толстый цветной карандаш, но тут же зло бросил его.
— Черт знает!.. Не могла в другое время? Обязательно надо с утра настроение испортить!
Клава в смущении отступила от стола, оглянулась на колхозников, как бы спрашивая: «Что с ним?», а потом опять шагнула к столу.
— Простите, Геннадий Васильевич, не знала, что вы стали так дорожить своим настроением.