В рассказывании историй всё зависит от последовательности. Самый верный порядок редко бывает очевиден. Это метод проб и ошибок. Многократных. Поэтому на столе ножницы и моток скотча. Моток не вставлен ни в одно из тех приспособлений, позволяющих легко оторвать отрезок. Я режу скотч ножницами. Трудно найти, где он закончился. Я нетерпеливо, раздраженно ковыряю ногтем. А найдя конец, приклеиваю его к краю стола и даю скотчу размотаться, пока он не коснется пола, и оставляю его висеть.
Иногда выхожу с веранды в комнату, где бормочу, ем или читаю газету. Несколько дней назад что-то привлекло мое внимание своим движением. Мелкий каскад мерцающей воды, покрываясь рябью, падал на пол веранды рядом с ножками пустого стула. Ручьи в Альпах начинаются с такой тонкой струйки, как эта.
Мотка скотча, что пошевелился от сквозняка, иногда достаточно, чтобы свернуть горы.
Десять лет назад я стоял перед зданием в Стамбуле недалеко от вокзала Хайдарпаша, где полиция допрашивала подозреваемых. Политических заключенных содержали на верхнем этаже и подвергали перекрестному допросу, порой в течение нескольких недель. Хикмета допрашивали там в 1938 году.
Здание проектировалось не как тюрьма, а как массивная административная крепость. Оно кажется нерушимым и построено из кирпичей и тишины. Тюрьмы, построенные как тюрьмы, имеют зловещий и неспокойный вид и часто кажутся слепленными наспех. Например, у тюрьмы в Бурсе, где Хикмет провел десять лет, было прозвище «каменный самолет» из-за неправильной планировки. Степенная крепость, на которую я смотрел у вокзала в Стамбуле, наоборот, обладала уверенностью и спокойствием памятника тишине.
Кто бы ни был внутри и что бы тут ни происходило, размеренно говорило здание, будет забыто, вымарано и похоронено в расщелине между Европой и Азией.
Именно тогда я кое-что понял об уникальной стратегии его поэзии: она должна постоянно выходить за пределы собственных ограничений! Заключенные всего мира мечтают о Великом побеге, но поэзия Хикмета этого не делала. Его поэзия, еще до того, как появилась, поместила тюрьму в виде маленькой точки на карте мира.
Его поэзия, подобно геометрическому циркулю, очерчивала круги, иногда совсем маленькие, иногда широкие и глобальные, и только острие оставалось воткнутым в тюремную камеру. Утро пятницы
Однажды я ждал Хуана Муньоса в мадридском отеле, и он опоздал, потому что, работая, становился похож на механика под машиной и забывал о времени. Когда он появился, подразнил его этим. Позже он прислал мне факс с шуткой, которую я хочу процитировать тебе, Назым. Не знаю почему. Но «почему» – это не мое дело. Я просто почтальон между двумя мертвецами.
«Позвольте представиться – я испанский механик (только по автомобилям, не по мотоциклам), проводящий бо́льшую часть времени на спине под двигателем в его поисках! Но – и это важный момент – я время от времени делаю скульптуры. Не то чтобы я художник. Нет. Но я хочу прекратить эту бессмыслицу с залезанием под машины и стать Китом Ричардсом в мире искусства. А если это невозможно, тогда хочу работать как священники – всего полчаса в день, да еще и с вином.
Я пишу вам, потому что два друга (один из Порту, другой из Роттердама) хотят пригласить нас с вами в подвал автомобильного музея Бойманс и в другие подвалы, более алкогольные, в старом городе Порту.
Они также упомянули что-то о пейзаже, но я не понял. Пейзаж! Наверно, это что-то связанное с вож дением и верчением головой по сторонам…
Простите, сэр, пришел новый клиент. Ого! Да это „Триумф Спитфайер“!»
Я слышу смех Хуана, эхом разносящийся по студии, где он наедине со своими безмолвными фигурами.
Иногда кажется, что многие из величайших стихотворений ХХ века – братские. И не имеют никакого отношения к политическим лозунгам. Рильке, который был аполитичен; Борхес, который был реакционером; Хикмет, который всю жизнь был коммунистом. Наш век – век беспрецедентных массовых убийств, но будущее, которое они представляли (а иногда и боролись за него), предполагало братство. Немногие столетия давали такое.