Впервые я почувствовал слабое сопротивление, слабую неприязнь, но я толкнул ее сильнее, сильнее сжал ее бедра, и тогда она покорно опустилась на колени и на локти.
Преодолевая нежное, беззащитное, будто вечно девственное сопротивление, я вошел в нее. Она раздвинула ноги пошире, чуть тряхнула головой и перебросила на спину свою золотую гриву. Одной рукой я схватил ее за волосы, а другой забрал обе ее груди.
– Боже, что ты делаешь со мной? – прошептала она.
Сколько времени прошло – не нам знать. Потом я перевернул ее на спину и уложил все ее тело вдоль тахты, а сам лег рядом. Я трогал ее соски, трогал ребра, живот, гладил мягкие волосики в паху, провел ладонью по шее и, найдя там морщинки, поцеловал их, влез носом в золотую гриву, нашел там мочку уха и подержал ее в зубах, чуть-чуть прикусывая, потом поцеловал полуоткрытый рот и полузакрытые глаза, потом лег на нее, коленом раздвинул ее ноги. Она закинула руки за голову так устало, но с такой готовностью, с такой покорностью, с такой невыразимостью! Я уткнулся лицом в пространство между ее рукой и щекой, и она приняла меня теперь уже совсем без всякого сопротивления, но с нежностью и приветом, хоть немного и усталым, но постоянным, как будто бы вечным. Я вошел к ней, как в родной дом.
Последние строки замечательные, так как заставляют вспомнить всем известное стихотворение Фета. Сцена поражает беспомощной подробностью и нехорошей сентиментальностью. Уложенное вдоль тахты тело заставляет задаться вопросом о владении писательской техникой.
Куда более затейлива личная жизнь скульптора: