Хорн подумал, что нельзя сейчас Гере говорить про Машу, она слишком взволнована, он потом скажет. Но когда Гера немного успокоилась, вернулась в кресло – она была в Мишиной черной рубашке, доходящей ей до колена, такая нежная, с порозовевшим лицом, блестящими от слез бирюзовыми глазами, – он вдруг на какое-то время вновь ощутил себя ее мужем. Это длилось всего несколько минут, и все это время Хорн почти любил Геру. Такое странное чувство нереальности, вседозволенности и безнаказанности охватило его, что он, забыв про Машу, принялся нежно целовать Геру, ее густые душистые кудри, соленые от слез губы, мягкие сухие подушечки пальцев.
– Миша, я ведь открыла окно. Если бы ты прогнал меня, я бы забралась на подоконник, и все… Я уже пробовала, там свежий ветер, пахнет дождем и листьями, но только очень страшно. Скажи, что ты простил меня, мне это очень важно.
– Я простил, конечно, но давай не будем об этом, я не хочу сейчас ничего вспоминать и тем более упрекать. Я так соскучился по тебе. Кстати, а как ты попала сюда?
Гера сдунула со лба волосы, откинулась в кресло и блаженно вздохнула.
– У меня оставались ключи, ты забыл?
– Ты, наверное, удивилась, когда увидела здесь такой погром? Это одна сумасшедшая приходила, шантажистка. Сама себе пыталась руки порезать, глупая. Но у нее ничего не вышло. – И Хорн счастливо улыбнулся своим мыслям, до дрожи восторгаясь тем, что сулило ему будущее с Машей. Он еще никак не мог привыкнуть к этому своему новому обретению – или приобретению – и поэтому каждый раз, вспоминая Машину голову на своем плече и солнце, сверкающее в глянцевой рыжине ее волос, по-новому переживал и осознавал свое теперешнее положение.
А сейчас рядом была Гера, которая ждала от него какого-то действия, поступка, она с щенячьей открытостью и преданностью – как это было не похоже на нее – смотрела ему в глаза и, словно мощным магнитом, спрятанным где-то у нее внутри, притягивала его к себе. Он едва оторвался от нее и сказал, что ему срочно надо в ванную, что он два дня «ночевал у чужих», а это, она знала, для Хорна было настоящей пыткой. В приоткрытую дверь Гера видела моющегося Мишу, покрытого хлопьями пены, слышала шум воды – сценка из их прошлой жизни, – но не могла, как раньше, позволить себе раздеться и присоединиться к нему, забраться в зеленоватую воду, чтобы понырять «на время» или поиграть «в утопленника». Все это осталось в прошлом.
Гера подошла к ванне, присела на край и спросила:
– А что Маша?
Хорн, застыв с бритвой в руке, посмотрел на Геру, словно пытаясь определить, что именно она знает о Маше.
– Я про фотографию, которую нашла здесь, на ковре. Это случайно не Маша тебя шантажировала? Чем, интересно?
Хорн облегченно вздохнул:
– Нет, это случайный снимок, не бери в голову. Побрей мне лучше шею, у тебя это всегда хорошо получалось.
Он не хотел сегодня ничего менять: раз уж пришла Гера, то пусть останется. Он знал себя, знал, как будет страдать утром от своей же слабости, но сейчас Гера просто сводила его с ума, он пьянел в ее присутствии и ничего не мог с собой поделать.
Утром Гера принесла ему в постель яичницу.
– Нам надо прикупить сковородку и ситечко для чая.
Это «нам» окончательно разбудило Хорна. Гера стояла около кровати в его купальном халате, торжественно держа в руках поднос, глаза ее сияли.
Будет вам и белка, будет и свисток.
Хорн сел, прикрывшись простыней, принял поднос и, не глядя на Геру, сказал:
– Знаешь, а ведь я женюсь на Маше Руфиновой.
После того как Митя узнал о предстоящей свадьбе Маши и Хорна, он уехал в Кукушкино. Всю неделю шли дожди, теплые, обильные, как женские слезы. Он запирался на втором этаже и работал. Иногда, когда ему казалось, что он в комнате не один, он начинал разговаривать с Машей. Он ругался с ней, упрекал, но потом всегда мирился и просил слегка повернуть голову, чтобы видна была родинка над губой, или просил убрать со лба прядь волос. Ему нравилась эта игра, она вдохновляла его. Когда же было написано пять ее портретов и двенадцать небольших акварелей под общим названием «Теплые дожди», Митя достал большой подрамник, натянул холст – комната была залита солнечным светом – и вдруг как живую увидел обнаженную Машу. Она полулежала на большой белой подушке, волосы рассыпались и сверкали, как расплавленное золото, а слегка загорелое тело казалось таким нежным; одна рука закинута за голову, другая слегка придерживает тонкую оборку простыни, прикрывающую бедро, ее тело, роскошное, гладкое, покоится в свободной, расслабленной позе, какая может быть только у спящей.