Читаем Дождливое лето полностью

Я рылся долго. Ручки попадались. Много. Но такой, как мне нужна — с клеймом, я не находил. Я наткнулся на гнездо с крохотными яичками, на два или три охваченных работой муравейника, нашел человечью берцовую кость. Кость была легка и ломка, будто долго пробывший в воде и затем высохший на жарком берегу кусок дерева.

Кто знает, сколько я просидел над черепком с тоненькой, словно проколотой шилом дырочкой. Откуда эта аккуратная дырочка? Ее пробила сама жизнь — нежная и беззащитная былинка, неудержимо рвавшаяся из семени к солнцу. Светло-зеленый стрельчатый лист молодой травы оказался тем копьем, которое пронзает насквозь даже камни. Чудо!

Ручки с клеймом я так и не нашел. А ведь она там была. Конечно, была. Городище некогда было огромно, его съело постепенно подмывающее высокий, обрывистый берег море. Берег и сейчас сыпался, рушился. Я не решился подойти к его ненадежному краю. А может быть, в ту минуту на этом краю еще лежал черепок с автографом, с адресованным мне из тьмы веков приветом неизвестного мастера. Мастер так и остался неизвестным ни мне, ни кому-либо другому.

Но, может, там все-таки не было ничего, на чем сохранились бы следы угловато-ломкого и широкого эллинского письма? Я не ищу оправданий своей робости. Не было. Древний мастер был скромен, знал, что его продукция — всего лишь поделки, и не хотел уподобляться курице, которая всякий раз поднимает крик: «Смотрите — это я, да, это я снесла яйцо!»

И, может, это был не мастер, а всего лишь жалкий раб, обреченный на то, чтобы пускать свои вещи в мир безымянными? Ай, сколько с тех пор по земле прошло анонимов или людей, прячущихся за выдуманные имена!

…Выступ мыса был подчеркнут на суше полуистершейся, ломаной линией окопов. Эти окопы, должно быть, прикрывали артиллерийскую батарею. Я легко нашел места, где некогда стояли пушки. Их даже не пришлось искать. Я просто пришел сюда, выковыривая из земли черепок за черепком. При этом иногда попадались покрытые голубовато-зеленой медной ржавчиной винтовочные патроны. Очевидно, батарею пришлось защищать с суши.

Когда стало ясно, что клейменой ручки не будет, я подобрал два обыкновенных обломка амфор. Теперь к ним добавилась ржавая гильза.

Да, батарею отчаянно защищали. Это было видно по воронкам. В одной из них я подобрал осколок снаряда.

Иногда я спрашиваю себя: зачем эти черепки, камни, раковины, куски ржавого железа, которые я почти всегда привожу с собой? Чтобы ничего не забыть.

Я никогда не покупал сувениров. Как нищий или старьевщик, я большей частью хожу пешком. Мое богатство — надежда. Всякий раз, идя после шторма по пустынному берегу (а сколько раз я ходил так вот!), я надеюсь, верю, что море выбросит для меня что-нибудь необыкновенное. Я довольствуюсь камнем или раковиной, я беру их как векселя, по которым жизнь со мной расплачивается печальными или веселыми историями. А большего мне и не надо.

Я подобрал осколок и решил осмотреть торчавшее из земли на самом краю городища странное сооружение. Вначале мне показалось, что это железобетонный колпак дота, в действительности же то был большой, глубоко уходящий в землю бункер. В верхней части его, по-видимому, когда-то стояло орудие береговой обороны. Сейчас в бетоне торчали ржавые болты, в трещинах поселилась худосочная трава. Массивная стальная дверь, которую можно было задраить изнутри, была искорежена взрывом и открыта.

Я был на городище совершенно один. Со времени войны, когда опять понадобился этот высокий мыс, отдаляющий горизонт на много миль, оно, казалось мне, забыто и заброшено всеми.

Горько и светло делается, когда чувствуешь себя одинокой маленькой планетой или скорее просто пулей, которой кто-то выстрелил в пространство. Об одиночестве говорят обрывистые берега, пустое, будто только что сотворенное море, готовая разродиться весенними травами степь…

Маленькая планета, орбита которой никем не рассчитана, пылинка мирозданья — вот кто ты такой. Разве не смешно, что ты пытаешься осмыслить весь огромный мир? И, однако, этого не отнять у тебя, как не лишить обожженную глину ее цвета.

Но кто сказал, что ты здесь один? На стене бункера написано: «Здесь были туристы из Мелитополя». Рядом: «Это место посетили студенты ХПИ». Чуть ниже: «Эля + Виктор = ?» Надписи были на искореженной взрывом двери, на стенах и потолке, на бетонной площадке и лестнице. Я продирался сквозь них на дно бункера.

Над притолокой низкого, похожего на дыру входа мелькнуло: «Здесь были мы с Клавой». О черт!

Впереди темнота.

Я сделал несколько осторожных шаркающих шагов. Зажег спичку. Артиллерийский погреб. Пусто. Стены выщерблены. Похоже — автоматными очередями.

Как быстро сгорают спички! Я подошел к дальней стене. На ней тоже что-то нацарапано. Опять «граффити»?

Я зажег спичку, наклонился и прочел:

«Здесь убит капитан Шевцов. 1942».

ВРЕМЯ БОЖЬИХ КОРОВОК

Не знаю, сумею ли объяснить зачем, но я делю время по-своему. Так уж привык.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза