Читаем Дождливое лето полностью

По сути он был прав. Ничего из того, что привычно считается красивым, здесь не было. Тронутые рыжинкой холмы, карстовые воронки, ноздреватый камень. Полосы лесопосадок разнообразили пейзаж, но отнюдь не красили его. Что действительно было прекрасно, так это простор. Но и этим друга Ванечку не удивишь, за свои недолгие двадцать пять лет он, прокладывая газопроводы, видывал и не такие просторы.

6

— Красота, как и любовь, у каждого своя, — сказал Пастухов, смягчая, правда, взглядом и усмешкой некоторую выспренность этих слов.

— Не говори, — возразил Ванечка. — Красота — она и есть красота. Для всех. Возьми цветок или такую птицу, как лебедь.

— Цветы не только в букеты собирают. Их топчут и косят, — сказал Пастухов. — Сено и сенаж, гранулированные корма… Из розы, царицы цветов, делают масло. Здесь, кстати, неподалеку.

— Это я знаю.

— А лебедей еще недавно били и ощипывали. Про лебяжьи перины слышал?

— Ну и что? А если так устроен человек? И бывает как раз наоборот. Красоту делают из грязи. Возьми те же ваши статуэтки. Вначале-то были руда, уголь, формовочная земля…

— «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»

— Чего это ты?

— Да так просто. Вспомнил. Только в самом начале художник мысленным, как говорят, взором видел красоту, а уже потом начинал месить грязь.

— Ладно. Есть о чем спорить! Вот ты говоришь: любовь у каждого своя. А я что — против? Я только от правды глаза не прячу и вижу все как есть. Человек как устроен? Любовь, любовь… Конечно, любовь! И вздохи, и взгляды. Те же цветочки. А в конце концов смятая постель…

— И что же? — сказал Пастухов, начав уже тяготиться никчемным разговором.

— Да ничего. Так и должно быть. Все правильно. Иначе и жизнь кончится.

— Диалектика?

— Ну.

А Пастухову припомнилось, как лет тридцать назад (господи! уже можно сказать применительно к себе: лет тридцать назад!..) они с отцом и его приятелем-часовщиком дядей Гришей поднялись сюда (да, примерно в этих местах; шли хорошо наторенной, известной, видимо, еще с древности тропой, которая связывала Южнобережье с загорьем). Сам он, Санька Пастухов, если и удивился чему, так это тому, что наверху оказалось такое вот всхолмленное, поросшее травой нагорье. Он-то, глядя снизу, думал, что за одними горами должны быть другие, еще большие, с высокими скалистыми пиками… (Понадобились годы, чтобы понять: дети вообще удивляются гораздо реже, нежели кажется взрослым; они входят в уже существующий мир реальностей и просто принимают их; способность удивляться вообще, по-видимому, не столь уж и частое, притом драгоценное, творческое свойство.) Отцу было вообще не до эмоций — со своим пробитым осколком легким он очень устал. А дядя Гриша, оглядевшись, стал вдруг рвать цветочки, вот эти — иван-да-марью. Даже слезу, кажется, смахнул и сказал что-то вроде: красота, мол, какая. Будто не видел никогда! А ведь партизанил здесь, одним из немногих уцелел в том бою 13 декабря 1941-го, когда немцы с румынами зажали наш отряд.

Когда возвращались, цветочки те — всего несколько штук, — уже привядшие, не выбросил, а завернул в платок и спрятал в нагрудный карман. Вот этому Санька Пастухов удивился. Мужик-то был суровый, резкий, из тех, что могут, не щадя родительских чувств и мальчишеского самолюбия, сказать: чего-де с пацаном панькаетесь?!

Отец потом убеждал: дядя Гриша действительно никогда раньше не видел того, что открылось сейчас. И ничего в этом нет удивительного. Не замечал. Этих вот анютиных глазок, крохотных незабудок, невзрачной пахучей кашки. Не до них было. А теперь вдруг увидел.

Отец еще усмехнулся: и с тобой когда-нибудь такое будет. Не обязательно здесь (и даже скорее всего, что не здесь), наверняка по-другому, по-своему, но непременно будет. И ты вдруг, глядя на давно знакомое, увидишь то, чего прежде не замечал.

Сбылось.

Внимание Пастухова привлекло что-то светлое, белое километрах в полутора-двух отсюда, ближе к северному краю яйлы.

— Памятник? — спросил, подумав, что стал в родном краю приезжим, чего-то уже не знающим человеком.

— Партизанам.

— Давно поставили?

— А я всего полгода как здесь, — сказал Ванечка. — Стоял уже.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза