Читаем Дождливое лето полностью

— Однако и после гражданской войны запрета придерживались. Как, скажем, придерживаются карантина при чуме, независимо от того, какая власть его ввела. А году в двадцать пятом отменили. Чуть ли не по инициативе самого товарища Сталина. Для мобилизации средств на индустриализацию страны. Разумно это? А ты говоришь — порядок…

— Любопытно у вас получается, — хмыкнула Тусенька. — Говорят о пьянстве, а на столе графинчик…

— Это ты справедливо заметила, — согласился Василий. — Делает честь твоей наблюдательности. Но народ консервативен и привержен привычкам. Потому и говорю о терпении и настойчивости. Это корабль можно одним движением положить на другой курс…

— Не сразу, не сразу, — опять оживился морячок. — Чем больше корабль, тем это сложнее. Циркуляция судна — это вам…

— Вот видишь, — сказал Василий. — Кстати говоря, на местах люди более консервативны, потому что на месте все видится конкретнее…

Пастухов не то чтобы возразил, но как бы не вполне согласился:

— Своя конкретность есть на любом уровне.

— Пожалуй. И все-таки. Вот тебе пример совсем из другой оперы. Чего только не собираются строить на этом маленьком Южном берегу! И тридцатиэтажные небоскребы, да каждый норовят поставить повыше, на холмах, чтобы со всех сторон было видно, и курортные городки на несколько тысяч мест каждый, а к этому добавь обслугу — тоже тысячи людей, и тоннель хотят пробивать… Ну прямо на аркане тащат нас к прогрессу. А мы, сермяжные да лапотные, упираемся или по крайней мере не выражаем восторга. Почему? Причин много, а слов еще больше. И слова-то все умные: экология, экономика, антропогенный фактор… А спроси какую-нибудь тетю Фросю, и она скажет проще: вы что — с ума сошли? На что рассчитываете? Воды-то нет. Питьевую воду уже сейчас подают в дома один-два часа в сутки. Даже в газетах писали, что мы обеспечены ею едва на сорок процентов.

А Пастухов, слушая его, припомнил тот давний случай на Караби. Они и вправду тогда чуть не влипли. Отправляясь на Караби, знали, что эта яйла особенно богата пещерами, и очень хотели увидеть (просто увидеть) хотя бы одну из них. Карстовая воронка, которая их привлекла, отличалась от других тем, что была чуть покруче и поглубже. Если другие были как блюдце, то эта — как пиала. Кустарник не позволял разглядеть дно. Спустились к кустарнику и увидели темный провал. Он не был отвесным, а уходил чуть в сторону. И Василию загорелось сунуться в него. Он и раньше, случалось, неожиданно проявлял прыть. То ли характер такой, то ли хотел показать, что он, толстоватый и медвежеватый, не хуже других. Но шло это у него почти всякий раз «на грани фола».

Уже потом поняли, что большей глупости невозможно было и нарочно придумать, а тогда Пастухов не возражал. Мальчишки! Собственно, они ни о чем не сговаривались, просто Василий полез первым. Поскольку спуск был крутенек, лезли ногами вперед. И проползли-то всего метра три-четыре, когда Василий хрипло крикнул: «Стой! Вишу!..» Смысл сказанного дошел не сразу, но Пастухов замер. Пытался разглядеть в полумраке, что там с Василием. Неужели повис над пропастью? Только теперь, остыв, оба почувствовали, каким леденящим холодом тянет снизу.

Пещеры на Караби бездонные, но им-то достаточно было и пустячного колодца, чтобы, провалившись, оттуда не выбраться. Не просто пропасть, а бесследно исчезнуть. Ведь никто не знал, куда их понесло. Дома наврали, что отправляются всем классом в турпоход с двумя ночевками. Идиоты! Даже простой веревки с собой не было…

Выбрались. Но что их ждало, что им грозило — так никогда и не узнали. Василий, правда, говорил, что камень, сорвавшийся у него из-под ног, летел долго-долго. Хотя могло и показаться.

Однако чего это вдруг вспомнилось? И почему опять поднялось раздражение?

— Все правильно, — сказал Пастухов. — Уговаривать не надо.

— Я уговариваю?.. Уговорить человека пишущего написать что-либо, по-моему, невозможно, как невозможно его остановить, если он что-то задумал. Разве не так?

— Думаю, что не совсем так. Нас, редакционных поденщиков, вызывают и дают задание…

— А если нет задания? Все равно интерес к событиям и фактам не может быть абсолютно бескорыстным. Наверное, всякий раз есть надежда: а вдруг это пригодится?

— Что есть, то есть.

— И думаешь, этого твоего интереса никто не видит?

— Да я его и не скрываю.

— Вот я говорил: терпение, настойчивость… А нужна и смелость. Речь-то не только о воде, камнях, деревьях — об отношениях людей.

— О них, — согласился Пастухов.

— А крымская проблема имеет одно табу. И вокруг него столько наворочено!

Неожиданно подала голос жена Василия.

— Опять ты об этом? — сказала предостерегающе. — Может, хватит?

— А почему бы и нет? Говорим же, что не должно быть запретных тем…

— Мало ли что где-то в Москве говорят, а тебе здесь жить и работать.

— Вот так всегда, — будто извиняясь, улыбнулся Василий.

— Хватит. Свою норму уже выговорил, с двух работ «ушли», и сейчас небось где-нибудь на заметке. Пусть другие пишут и говорят, если им неймется. — Она даже вышла в знак протеста, однако тут же вернулась. Из-за гостей. Чтоб не испортить вечер.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза