Правда, Пелагея всюду хвалилась своей коровой: так уж будто она хорошо доится, что и себе хватает и на продажу много остается. Что же, Пелагея действительно молоко продавала и своим сельским и в город возила. Не станут же люди учитывать ее корову, не фермская.
А потом выяснилось, что молоко Пелагея воровала. Выпишут поросятам молока, а она им ничего не даст, продает. У нее и поросята были плохие, часто дохли. Но людям все как-то невдомек.
Открылось же Пелагеино воровство случайно.
Было постановление, чтобы все свинарки получали молоко в-одно время, с вечера. А Пелагея все норовила получить отдельно, — то она будто забудет прийти вечером, то недосужно ей. Ведь если ей вместе со всеми получать молоко, так со всеми надо и поросятам нести, домой уж тут от свинарок не уйдешь. Вот она и приходила за молоком утром.
На этом и поймали Пелагею. Проследили, как она, получив молоко, собралась отвезти его в город, на рынок… И отдали под суд.
Судили Пелагею здесь же, в колхозе. Суд вошел в ее тяжелое семейное положение и присудил к одному году принудительных работ с отбыванием в колхозе.
Пелагее двадцать шесть или двадцать семь лет, хотя на вид ей можно дать за тридцать. Она невысокая, сильная, с грубоватым, но приятным лицом, проворными, ловкими движениями, которые выдают умелую, быструю работницу. Теперь она работает в поле — почернела лицом, стала как бы жилистее, суше, словно насквозь прокалило ее солнце.
Некоторые деревенские женщины злорадствуют, — мол, это тебе не свинарник, где сейчас работать легко: и корм подвозят, и воду…
А вообще-то мало кому есть дело до Пелагеи.
Деревенские бабы, например, так те видят во всем, что случилось с Пелагеей, некую закономерность: у них вся семья такая, и дед ее вор, однажды у Лизаветы бадью украл, и отец покойник поворовывал, и мать… Ее ведь, Пелагею, и муж прогнал за воровство. Она в другую деревню была выдана, пожила с мужем, мальчонку своего старшего родила да вдруг попалась на воровстве у соседей. Вот муж ее и выгнал. Это у нее все от деда да от отца. Дед-то у них не только вор, он еще грязный всегда, потому и прозвали его Мараций.
Так я узнал, кстати, происхождение этого странного имени, звучащего несколько на итальянский лад. Здешние обитатели произносили его при мне не раз, причем всегда с пренебрежительной усмешкой.
Конечно, я не могу согласиться с нашими деревенскими женщинами, хотя понимаю, что в чем-то они правы, — семья не воспитала в Пелагее сколько-нибудь твердых нравственных правил, представлений о порядочности, честности, как это случилось, например, с сыновьями той же Натальи Кузьминичны. Диву даешься, но Виктор и Андрей, почти ровесники Пелагеи, выросшие в тех же деревенских условиях, выглядят людьми иного времени, иного социального слоя. Правильнее сказать, что и они, и Николай Леонидович, и многие другие молодые деревенские люди в возрасте от двадцати до тридцати лет, с которыми я встречаюсь, что все они представляют собою тип современного крестьянина, тогда как Пелагея словно бы явилась из прошлого.
Пелагея грамотна, но благом этим почти не пользуется, потому что нет у нее ни времени, ни привычки к чтению. У нее все права советского гражданина, но ей до них дела нет, если не считать того, что она в горло вгрызется каждому, кто посягнет на ее усадьбу, обсчитает трудоднями или, допустим такой невероятный случай, задержит выплату пособия на детей. Вот ее судили, за кражу колхозного молока, но стыда особенного она не испытывает — не у людей ведь украла, в колхозе — и переживает эту свою судимость только лишь как-беду, неудачу, невезение… Нельзя все же сказать, чтобы она была совсем равнодушна к своему колхозу; она и на собрании покричит, и у колодца посудачит с бабами о колхозных делах, но дела эти не очень-то понимает. Общественное добро представляется Пелагее неким мирским пирогом, от которого не худо бы отхватить кусок побольше, а что до всякого другого, о чем говорят на собраниях всякого рода «представители», — впрочем, весьма редко выступающие перед Пелагеей, — то в это она не вникает, поскольку не видит от их слов прямой для себя пользы.
Так что же, во всем этом виноват вздорный старичонка Мараций?!
Эта молодая женщина, с крепким, золотистым, будто из необожженной глины телом языческого божка и угрюмым, но смышленым взглядом, оставила надежду выйти замуж, особенно после того, как прижила без мужа двоих детей. Она лишена многих радостей, доступных ее сверстницам. У нее осталась одна у лишь работа, преследующая только одну цель — прокормить, одеть и обуть себя и семью. И вся живость ее ума — а Пелагея неглупа, — вся сообразительность, находчивость, догадливость, которые при должном воспитании могли быть направлены на пользу многим, тем самым и ей на пользу, и семье, переработались у нее постепенно в хищную, упрямую добычливость.
Неужто и в этом во всем повинен один Мараций?