С другой стороны, участие в демонстрации создавало эффект карнавального шествия, традиционно любимую народом ярмарочную атмосферу, резко отличавшуюся от серых трудовых будней. По всему пути до площади из репродукторов звучала музыка, приветствия «славному коллективу такой-то ситценабивной фабрики», и сами люди пели популярные песни и даже дозволенные в этот день матерные частушки про тещ, гулящих девок и на подобные вечно актуальные, но политически безобидные темы. На остановках частенько устраивались импровизированные танцы с притопами, прихлопами, пришлепываниями дам пониже спины и соответствующими взвизгиваниями. В общем, скучно не было. А для полной гарантии у каждого второго с собой было чем смочить горло и повеселить душу. Пристально наблюдавшие за порядком дружинники с повязками (в большинстве своем рядовые сотрудники КГБ и милиционеры в штатском) сквозь пальцы смотрели на организовывавшиеся то тут, то там компании «на троих» и только просили на время отойти из колонны куда-нибудь в подворотню. Правда, культурную чистую подворотню еще найти нужно было: ведь о такой детали, как общественные туалеты по пути следования многотысячных колонн, начали кое-как заботиться только к середине семидесятых годов.
Демонстранты — знакомые и родственники — и до нашего отъезда на Дальний Восток заходили к нам отдохнуть, угоститься и — last but not least — ответить на неумолимый зов природы. А уж после нашего возвращения оттуда, когда папа стал работать в научно-исследовательском институте, а мама в издательстве, их коллеги по работе стали нашими регулярными гостями каждое Первое мая и Седьмое ноября. Часам к двенадцати дня собиралось человек до двадцати, веселились и даже танцевали под патефон, а позже под электропроигрыватель. Бывало, что засиживались до вечера, мило беседовали и заводили новые знакомства: по меньшей мере еще одна инженерно-редакторская чета впервые познакомилась, очутившись рядышком на нашем серо-коричневом диване. Кто-то из наших праздничных гостей вычитал в биографии Маяковского, что когда-то совсем рядом с нами, в упоминавшемся уже доме Адамини, располагалось артистическое заведение под названием «Привал комедиантов». Уже много позже я узнал, что туда любили захаживать не только Глашатай Революции и будущий нарком Луначарский, но и Ахматова, Северянин, Шагал, Добужинский… А тогда начитанный остряк по аналогии окрестил нашу квартиру «Привалом демонстрантов» — с чем все дружно согласились.
Директор и секретарь партбюро маминого издательства специально освобождали ее от похода на демонстрацию в связи с «важным общественным поручением», которое заключалось в приготовлении у нас дома бутербродов, громадного салата оливье и торта наполеон. В папины обязанности входило заранее закупить вино для дам, развести в нужной пропорции сэкономленный всем отделом лабораторный спирт и сопроводить участвующих в складчине демонстрантов от Дворцовой площади к нам на Аптекарский. Когда через несколько лет мы переехали на другую квартиру, это стало немалым разочарованием для коллег по работе моих родителей.
Негде стало отдохнуть и закусить обессиленным демонстрантам — ведь не у моей же бабушки, с которой мы поменялись квартирами. Сама бабушка в последний раз выходила на первомайскую демонстрацию еще в те годы, когда на ней носили портреты пламенных большевистских вождей Бухарина и Зиновьева. Но и теперь она неожиданно для всех оказалась причастной к праздничному ликованию ленинградских трудящихся.
По окончании одной из демонстраций еще до нашего переезда с Аптекарского кто-то из знакомых принес к нам укрепленный на красном древке портрет Хрущева. По какой-то причине не удалось ему вовремя избавиться от этой почетной ноши. Прислонил он портрет к шкафу у нас на кухне, а уходя, так его там и оставил: может, забыл после веселого фуршета, а может — не хотел тащиться с ним на трамвае и метро через весь город. Обнаружив после ухода последних гостей первомайский сюрприз, папа чертыхнулся, достал гвоздодер и первым делом снял портрет с древка. Обернул фанерный щит с ликом «дорогого Никиты Сергеевича» мешковиной и засунул на антресоли, а добротное древко приспособил для запасной швабры. После чего о портрете все благополучно забыли, и жизнь пошла своим чередом: на Аптекарский переехала бабушка, а Никиту Сергеевича свергли с советского Олимпа и отправили на пенсию, обвинив в мало кому понятном грехе «волюнтаризма».