— О, разумеется, — в тон ему говорит Леголас, губы кривя: на душе отчего-то становится грязно и мерзко, словно одними лишь словами своими отец растоптал, уничтожил то ужасно хрупкое, хрустальное и воздушное нечто, что вспыхнуло, рождаясь в нём с первым ядовитым взором короля, да с первыми собственными опрометчиво откровенными словами. — Уж не думал, что и из смерти моей вы захотите устроить красочный спектакль.
«Так всегда было, так всегда будет», — говорит он себе, и в который раз почти верит. Отец обладает над ним властью непозволительно огромной; в том, впрочем, повинен лишь он один, как тот, кто некогда сам эту власть на коленях государю своему преподнёс в бесхитростном, отчаянном порыве.
— И где же, в таком случае, я удостоюсь чести быть похороненным?
На лицо отца ложится ледяная, морозом и старостью расписанная маска короля.
— Подле твоей матери, полагаю. Это было бы символично.
«Твоей матери». Леголас знает, когда и отчего король говорит именно таким образом. «Твоя мать» не всегда меж ними означает то же, что и «моя жена».
«Твоя мать» для Леголаса было почти всегда равносильно «та, в чьей смерти повинен ты, пусть я никогда не скажу тебе об этом, ведь я хороший, Моргот возьми, отец».
Он голову склоняет, опуская глаза: почти смиряется. Могло ли быть иначе, разве ждал он много ответа? Лишь хотел верить, что в самом деле надеется на это — имеет право на нечто столь глупое и бессмысленное, как надежда.
Леголас мечтает о том, чтобы получить приказ, твёрдый и возражений не терпящий, между тем нарочито хладнокровно произнося:
— Я собираюсь уйти. Не сейчас — возможно через несколько дней, возможно завтра, и с завтрашней зарей.
— Это не звучит, как просьба моего на то позволения, — Леголас видит, как чернеет и рассыпается пеплом по ветру нечто, в отцовском взоре мгновение назад сверкавшее жизнью и режущей остротой. Он знает: ему позволят уйти, его не позовут, не окликнут из надежды получить последний взгляд на прощание, его отпустят. Он переступит за черту — на счастье или на свою беду. — Ты, очевидно, уже всё решил для себя?
Шаг в темноту, в которой корчился он в исступленной агонии восемь сотен лет назад, когда посчитал, что простым лишь уходом, отступлением, граничащим с позорным бегством, разом разрубить проклятый гордиев узел. Леголас боится смерти, как положено остерегаться её каждому живому, но куда больше страшится, что всё навсегда в вечности запечатлеется в том уродливом, искажённом обличие, в котором нонче замерло.
— Не я вам нужен был. И, в конце концов, вы уже получили всё, что хотели.
«Надеюсь», — хочет добавить он. «Кажется», — едва не произносит. Леголас, разумеется, знает, что это и близко не так, но есть ли необходимость признавать это вслух?
Королю его слабость пришлась бы по вкусу: Леголас знает, как склонил бы он набок голову, разглядывая с возрастающим любопытством, а после нанёс бы удар столь сокрушительный, что уничтожил бы всё. Отцу уязвимость омерзительна; король обернёт её против него.
— Едва ли, мой сын. Удачи.
Ему позволено всё, что, к несчастью, вовсе не значит, что Леголас и в самом деле в силах поступить так, как считает правильным.
***
— Ты всё сломал своими руками, — кривится Келеборн. — Как глупо. Некогда её голос отчётливо звенел в этих палатах, но ты, однако, предпочёл избавиться от любого о ней воспоминания, да, гляжу, опомнился поздно?
— Я всегда желал лишь того, чтобы она осталась со мной, — Трандуил не глядит на него; стоит спиной, взором выискивая нечто в огне, бушующем в камине.
О стекло бьётся дождь, зло рыдает, свистит ветер: очередной промозглый осенний день, но неуловимо иной — застывший на грани меж поздней осенью и ранней, светлой и морозной зимой.
Огонь в камине в кабинете короля пылает с ранней осени до последних дней весны — так повелось уж сколько тысяч лет, со времён последней войны, быть может.
Келеборн знает: Трандуил не терпит одиночества, ненавидит тишину и те редкие мгновения, когда, лишённый забот государя, оказывается сам себе предоставлен. Ему самому это знакомо и до горечи понятно: картина их беды похожа, но красками и помыслами разными создана.
Пламя стрекочет, бормочет и хрипит; не найти в диких голосах природы оттенков с мертвецами схожих. Огонь некогда пожрал всё, что дорого им было, оставив клеймо своё, уродливую метку и на лице Трандуила — то, быть может, и причина тому, что теперь родич его мечется в животном безумии, жжёт сотни свечей в покоях и следит за тем, чтобы камин никогда не потухал.
— Я не нуждаюсь в твоих советах, — улыбка холодна и равнодушна; привычна и смехотворно знакома — таковы порядки их семьи. Они всё же единой кровью связаны: родственники, пусть не самые близкие генеалогически, но ближайшие — географически. Иные, впрочем, давно уж вечный покой в Чертогах обрели. — И подавно — в жалости твоей, дражайший кузен.
Король улыбается бесконечно светло, ведь свету хранить в себе тепло вовсе не обязательно; короли, сквозь века и эпохи, улыбаются единой улыбкой, глядят едиными взорами и упрямо, раз из раза, одно и то же повторяют, словно проклятые.