Гибс резко выпрямился и удивленно вскинул голову:
– Отец Одалии?
– Ну да, – сказала я, поставив тарелку с тостами, и сама с облегчением опустилась на стул. Сколько их ни скреби – а я скребла на совесть, – все равно оставались мелкие черные пятнышки. – Это ведь он платит за апартаменты? Нельзя же затевать ремонт без его согласия.
Гиб склонил голову набок, внимательно оглядел меня одним глазом, как попугай, изучающий незнакомца. Странное выражение проступило на его лице: недоверие пополам с сарказмом.
– А! Так она теперь называет его отцом? – сказал он. – Как интересно. Я-то привык, что он дядя.
И он раскрыл газету и уткнулся в нее.
Я заморгала.
– О чем ты? – пробормотала я сквозь разделившую нас бумажную преграду. – То есть отец Одалии, он не… не… – Я подыскивала верные слова, и все никак – слишком уж неожиданный поворот событий. – Он не ее отец?
Гиб слегка опустил газету и всмотрелся в мое лицо. Уж не знаю, что он там увидел, но вскоре, вероятно, постиг бездну моего неведения и догадался, что понадобятся пространные объяснения. Тяжко вздохнув, он взял тост, повертел его, рассмотрел, нахмурился пуще прежнего и снова отложил тост на тарелку.
– Если слово «отец» ты употребляешь в строго генеалогическом смысле, то… нет. Человек, который платит за эти апартаменты, Одалии не
Слово «папочка» он сопроводил презрительным фырканьем. Сквозь стекло французского окна проник прохладный луч весеннего солнца и коснулся щеки Гиба. На скверно выбритой коже проступили многочисленные оспины. Как ни странно, Гиба этот дефект даже украшал, как шрам на лбу придавал значимость чертам лейтенанта-детектива. Гиб снова глянул на меня и задумчиво потер подбородок.
– Я и думать не думал… – начал он, но осекся. Газета, парившая перед ним в воздухе, просела, и наконец, вздохнув, он двумя быстрыми поворотами запястья сложил ее в аккуратный прямоугольник. – Хмм… Запутал я тебя, – сказал он. – Зря она все скрывает.
Затем он прочистил глотку и в своей обычной манере – сквозь стиснутые зубы – изложил историю «дядюшки» Одалии. Едва он заговорил, прежний образ Одалии стал таять быстрее сугробов на балконе, и тут же в моей фантазии сложился иной образ.
Историю я изложу в пересказе, поскольку не уверена, что смогу воспроизвести рассказ Гиба слово в слово. За то время, что я здесь лечусь, я много раз повторяла эту историю своему врачу, и теперь кажется, будто она всегда принадлежала мне, будто изначально я же ее и рассказала.
По версии Гиба, модно причесанная и чирикающая по-французски девица, которую я привыкла называть Одалией Лазар, была урожденной Одалией Мэй Бьюфорд, и уродилась она в семействе аптекаря под Чикаго. Аптека, точнее, лавка со всякой всячиной принадлежала ее отцу, и Одалия с юных лет трудилась за кассой, поскольку умела быстро считать в уме и при этом поспевала бросать на покупателей любопытные и лукавые взоры из-под своих неправдоподобно длинных темных ресниц. Затем у семьи настали трудные времена, отца Одалии хватил удар, и он умер, а мать – жилистая тонкогубая особа по имени Кора-Сью – заглянула в бутылку, да так и не разглядела там дна. Одалия, в ту пору едва ли десятилетняя, отважной, хотя наивной рукой пыталась сводить дебет с кредитом, но если торговля и давала какую-то прибыль, все деньги быстро и без остатка пропивала Кора-Сью, все глубже и глубже проваливаясь в то состояние, которое мой врач здесь, в учреждении, назвал бы меланхолией. В конечном итоге банк отобрал у Одалии и ее матери аптеку, усугубившаяся нищета погнала их из пригорода в сам Чикаго, где Кора-Сью быстро убедилась, что профессиональными навыками она не богата, а потому сделалась «профессионалкой» особого рода.
Заведение, куда она устроилась, разумеется, не пользовалось доброй репутацией, но все же считалось весьма «традиционным». Иными словами, то был бордель по образцу прежних салунов, и большинство дам, если не развлекали клиента, проводили часы досуга в гостиной, будто настоящие дамы, дожидаясь, чтобы их навестили и за ними поухаживали. «Дамы», конечно, были самого грубого пошиба – опять же со слов Гиба, развлекались они главным образом пошлыми анекдотами и карточной игрой. Но, хотя они пускали в ход матросский жаргон и предавались азарту, все же это была «гостиная», и порой даже появлялся некий Лайонел, студент музыкального училища, желавший попрактиковаться, и садился за пианино, играл, то громко барабаня, то выдавая нежные трели, все подряд, от последнего популярного хита до легких и милых сонат Бетховена, придавая тем самым обстановке характер душевного и вместе с тем достойного, изысканного веселья.