Но г-н Фицек пробился почти к самому окну и, поднявшись на цыпочки, попытался разглядеть что-нибудь. Физиономия его сперва вытянулась, потом он гордо огляделся и даже хотел что-то сказать. Будь он знаком с Мартонфи, он, может, и в квартиру бы полез, но так, к тому же за полночь, постеснялся. Отстраниться от окна оказалось гораздо легче, чем протиснуться к нему, — г-на Фицека тут же вытолкнули к самой лестнице.
Задумчиво спускался он по ступенькам, слушая, как после Мартонова сольного «Ой, Жужика!» весь дом хором подтягивает ему. Дворник отпер парадное. Опять двадцать филлеров. Но Фицек теперь уже не думал выколачивать их из сына. По дороге он все время покачивал головой, смеялся, да так, что даже слезы навертывались на глаза. Он утирал их рукавом выношенного пальто.
Останься Фицек еще чуточку возле окна, он увидел бы, как весь дом превратился в руках Мартона в послушный оркестр.
— Как только я взмахну правой рукой, все сидящие в комнате кричите: «Дик-дик-дик-дик!» — а как взмахну левой рукой, все стоящие на галерее повторяйте: «Кумпа! Кумпа! Кумпа!» Начали! Внимание! Репетиция!
— Дик, дик, дик, дик! Кумпа, кумпа, кумпа! — раздавалось ритмично, и мальчик запел:
Потом песни так завертелись и закружились, что было ясно только одно: на улице Кериш провожают призывников, справляют годовщину 15 марта и в душе у всех тьма разнообразнейших чувств, а стало быть, и песен, тех, что еще матери напели, в школе научили, венгерские революции оставили в наследство; тех, что выдала им окраина, влили в них пештские кабаре; распевала деревня, и либо деревенские сами привезли их с собой, либо еще перекочевавшие в город предки; тех песен, что рабочие пели на демонстрациях, — все это смешалось в одно. Это и было домом на улице Кериш, окраиной, ее обитателями, Мартоном и всеми собравшимися вместе и каждым порознь.
И кто бы мог сказать, почему после озорных шуточных песен прочел вдруг Мартон свое стихотворение «Смерть обманщикам армии», последнюю строку рефрена которого вместе с ним гудел весь дом, да с такой яростью, будто вел на плаху изменников родины.
И кто бы мог растолковать, почему после этого гневного стихотворения затянул Мартон грустную народную песню — и больше петь не захотел. И спел он эту песню один, словно признаваясь самому себе, Петеру, Тибору или тетушке Мартонфи — ей, словно матери, — в том, о чем он не мог и не хотел говорить.
И он сел, разгоряченный, как накаленная и доверху набитая углем печка.
Тетушка Мартонфи погладила горячий лоб мальчика, его влажные кудри, а Мартон поцеловал ей руку. Из глаз его капнули две слезинки, скатились на щеки, но тут же и высохли, будто в самом деле упали на раскаленную чугунную плиту.
Время близилось к двум часам ночи. На галерее народ редел. Люди пошли спать — ведь с утра на работу. Тибор закрыл окно, чтобы не мешать спящим, и пели уже тише. Старик Мартонфи кивал головой, а может, просто спал, потому что голова его то и дело опускалась. Лишь раз заговорил, когда токарь-словак запел красивую песню, только слов ее никто, кроме дяди Мартонфи, не понял.
пел загрустивший словак.
— Вешелени, — пробормотал вдруг старик, — выпустил в 1842 году книжку. «Никого нельзя лишать родного языка», — писал он… Поумнее был того…
— Кого? — спросил притихший Мартон.
— Кошута.
— Дядя Мартонфи, а вы и Кошута не любите? — обиженно спросил мальчик.
— И люблю и нет…
Начали прощаться.
— А дрова? — по-детски струсив, воскликнул вдруг Петер.
— Какие дрова? — спросили все удивленно.
Узнав, в чем дело, тетушка Мартонфи тут же принесла из кухни охапку поленцев, сбегали и гости, жившие по соседству, и все вернулись с дровами. Сложили их в кучу, ловко связали веревкой и смастерили некое подобие ручки, чтобы Петеру легче было тащить.
И трое мальчиков отправились домой. Поначалу пошли проводить Тибора. Остановились на улице узнать, не случилось ли чего у него дома. Окно на втором этаже распахнулось. Тибор перегнулся через подоконник и тихо сказал:
— Спит… До свидания.
Мартону хотелось проводить Петера, но он боялся: что-то будет дома? В самом деле очень поздно! И хотя Мартон звука не проронил об этом, Петер понял, что он боится отца, и предложил:
— Пойдем, я провожу тебя. Поздно уже…