Рассвело. Скоро шесть часов. Надо вставать, вылезать из теплой постели, хотя сейчас-то и спится слаще всего! Окна занавешены. В комнате полумрак. Только сквозь дверную щель пробивается из кухни тонкая полоска, возвещающая утро: желтый свет висящий над плитой керосиновой лампы.
Жена Пюнкешти варит кофе, то и дело поглядывает на томительно тикающие часы. Неделю назад в это время Тамаш умывался под краном. Тонюсенькой струйкой пускал воду, чтобы не шуметь, не разбудить спящих: Пирошку, детишек и ночевавшего в алькове полоумного Флориана. А теперь нет Тамаша. Взяли его. Вместе с Флорианом. Антала Франка тоже забрали. И Элека Шпитца. Кто знает, может, и других и того русского тоже. Надо бы узнать, да ведь никто не знает, где он живет. Ни Тамаш, ни Флориан. Это хорошо. И хорошо, что Йошку Франка не взяли.
Грустно стало в квартире, будто умер кто… Но нет, Тамаш жив! Он здесь, в этом городе, неподалеку отсюда, в военной тюрьме. Может, и он уже встал. Один он там или вместе с друзьями? Вот ведь живет человек и не знает, что счастлив! Сейчас, когда Тамаша нет, его чувствуешь гораздо больше, чем когда он здесь. Всем телом весь день… В газетах полно сообщений об арестах. «Взято под стражу двести тридцать ремесленников… мошенничавших на поставках армии…» — говорится в одном сообщении, а в другом: «Арестованы члены одной организации (и до остальных дойдет черед!), которая хотела нанести удар в спину сражающимся героическим войскам австро-венгерской монархии… Нити заговора тянутся к вражеским странам… Военная прокуратура лихорадочно работает…»
Ужас! А в социал-демократической партии и разговаривать не хотят. Доминич, правда, написал ходатайство в адвокатскую контору, но сказал: «Все равно не поможет! Надо было слушать умных людей. Теперь Тамаш получит по заслугам! Да и вам, госпожа Пюнкешти, не мешает быть поосторожней…» Гадость-то какая!
…Как томительно тикают сегодня часы!
Пишта Хорват, брат Маришки, служанки Игнаца Селеши, тот самый паренек, который до встречи с Дёрдем Новаком свято верил, что крестьяне, добровольно вступившие в армию, получат землю по окончании войны, Пишта вышел уже из-за занавески алькова.
Анна разбудила его в пять часов утра. Сама она должна была подыматься по будильнику без десяти пять, но всегда просыпалась раньше и привычным движением запирала будильник, чтоб он не звенел, не отнимал драгоценных минут у тех, кому можно было еще поспать. Она уносила часы на кухню, и после обеда, когда большая стрелка приближалась вновь к пяти, будильник, уже не мешая никому, изрыгал зажатый в нем звон.
Неделю назад на другой койке в алькове еще лежал Флориан, с опаской прислушиваясь, не задержится ли Пишта Хорват хоть на миг в комнате. Но Пишта проходил всегда прямо на кухню. Его меньше всего занимала Пирошка, городская девушка, такая же чужая, как мощеная улица, трамвай или завод. Да и вообще-то после обманувшей его приказчиковой жены, первой женщины в его жизни, Пишта пока за три километра обходил каждую «юбку».
Сочувствуя горю хозяйки, он молча завтракал и только на прощанье говорил: «Не горюйте, мать! И меня хотели угробить, прямо в ручки смерти передать, а я, видите, тут как тут!» И тотчас уходил, хотя работа его начиналась только в семь утра. Правда, ехать было далеко, до самого Матяшфельда. Там он устроился чернорабочим на авиационный завод, выгребал из-под мусора железный лом и собирал его в кучку. И все это за две кроны восемьдесят крейцеров, которые он упрямо по-деревенски именовал форинтами и филлерами, хотя страна уже больше десяти лет как перешла на кроны и крейцеры.
Именно теперь, когда уже скоро вставать, Пирошка сладко и глубоко засыпает. (Так ей кажется, во всяком случае.) Она спит, но и чувствует, что скоро подниматься, — и, словно истомившийся от жажды человек, у которого вот-вот отнимут кувшин с водой, девочка напоследок тянет большущий глоток — глоток сна.
Анна никогда не просит стрелку часов, когда она приближается к шести: «Подождала бы чуточку». Отец у ней был рабочим, она с детства привыкла к тому, что на свете существуют непререкаемые факты, которые ни мольбами, ни заклинаниями не изменишь. А потому и не стоит тратить на это силы. И Анна не просит дождь, который льет уже несколько недель, чтобы он перестал литься; не просит домохозяина снизить квартирную плату; не просит полицию отпустить Тамаша, ее мужа и отца ее детей, хотя без него так душно ей, будто весь воздух улетел с этой жестокой земли. Анна помнит слова своего отца: «Прося, и пива не напьешься!»
Анна входит в комнату, останавливается перед кроватью Пирошки. Девушка дышит так сладко и ровно, что мать колеблется мгновенье. Но потом гладит теплое и росное со сна лицо девушки.