«Почему человек не так остро чувствует радость, как боль? Почему, когда прошлое уже далеко, горестные воспоминания забываются, словно съеживаются, а то, что было радостным, вырастает?.. Словом, Илонка еще не воспоминание, еще не прошлое… Илонка еще явь, потому что боль, которую она доставляет, я чувствую сильнее, чем радость. Это и хорошо и плохо… Но почему так? Человек должен острее чувствовать радость, чем страдание. И все-таки здесь что-то не так. Даже от радости, если она очень велика, может быть чуточку больно. А такая боль немножко и радость… Она подымает, возвышает, делает более гордым, красивым, человечным. Такая любовь ведь навек… Верность до самой смерти… До смерти? А что такое смерть? Кто любит по-настоящему, не умирает — живет дальше. Пока человек любит, смерти нет… А может быть, есть все-таки?»
И, мучаясь, есть ли смерть или нет, он дошел в воспоминаниях своих до консервного завода. Новые облака мыслей пронеслись у него в голове, и он безотчетно обрадовался им: хоть на время освободиться от тяжких переживаний, вызванных Илонкой!
Мартон шел все быстрее и уже не ощущал холода. Вдали показался лес. Он чудился низеньким, тусклым и темным, словно все зеленые листья были уничтожены пожаром.
…Консервный завод… Фифка Пес… До чего люди странные!.. Стыдился, что на заводе работает. А ведь старший брат у Фифки слесарь и младший на токаря учится. А отец? Искусственные цветы мастерит. Ну, а если бы и не так? Что ж тут стыдного? Ведь он тоже работал! Еще как работал-то! Вечером и руки, и ноги, и поясница гудели. И у Фифки тоже. А Фифка шел по улице в перчатках, в белом воротничке и при галстуке. Перчатки снимал только перед самым заводом. А какие перчатки? Тонкие, грошовые, нитяные. В цехе переодевался с ног до головы.
И чего только он боялся? Честь свою, что ли, замарать? Какую честь? Честь будущего господина бухгалтера? А перед кем? Перед господами бухгалтерами?
Мартон помрачнел. Он вспомнил отца, как тот говорил, бывало: «Барином тебя воспитаю, а ты наплюешь на меня…» В такие минуты он смотрел на отца бессмысленным взором, принимая его слова за очередное проявление «фицековской дури». «Но, видно, тут что-то есть, потому что Фифка Пес еще не закончил даже коммерческого училища (ну и закончит, подумаешь, велика важность!), а уже стыдится своих братьев потому, что они слесари, токари. Да и родителей тоже, потому что они цветы мастерят. Вот так же стыдился он, что на заводе работал, и даже на Мартона разозлился! Почему, мол, он убедил тетю Мартонфи, что на заводе работать лучше, что там он больше заработает, чем в конторе, где надписывал адреса на конверты? С тех пор Фифка даже сторониться его стал.
«Вот живет человек, — подумал Мартон, который ни думать, ни говорить о себе в первом лице не любил, — дружит с кем-то годами и вдруг замечает, что не знает своего друга. Не знает жизни… И тогда, вместо того чтоб на себя рассердиться, сердится на другого, хотя ошибку-то совершил он сам…»
Мартон опять подошел к «вопросу о жизни». И без всякого перехода, будто он и впрямь пронесся мимо него, снова увидел воинский поезд, который летом шел по насыпи мимо большого двора консервного завода.
«Летом…» — Мартон прищурился, чтобы слякоть подмерзающей дороги и зимний пейзаж не нарушили его воспоминаний.
Как-то раз в обеденный перерыв, наверху, на насыпи, возле большого заводского двора остановился воинский эшелон. Солдаты повыскакивали из теплушек: «6 лошадей — 36 человек». Над этой надписью на заводе уже давно посмеивались: «36 человек равны 6 лошадям», — и шутили: «Лошадей гонят на бойню».
— Это какой завод? — закричали солдаты, сгрудившиеся на краю насыпи.
— Консервный!
— А-а!.. — крикнул какой-то солдатик, весело размахивая руками и выставляя снежно-белые зубы. — Так это вы изготовляете убийственные консервы?
— Убийственные консервы?
— Ага! Кто их откроет без разрешения — пусть хоть пять дней голодал, — все равно получит пулю в лоб. У-у-у!.. — И веселый солдатик с притворным негодованием покачал головой.
Тихий смех прошел по рядам столпившихся солдат.
Пирошка Пюнкешти смотрела на солдат, стоя у насыпи и прижав руки к вискам.
— Эй, Рози! А ну, кинь-ка нам банку гуляша, — крикнул веселый солдатик, который, казалось, только затем и отпустил черные усы, чтобы зубы его казались еще белее. (Солдаты бог их знает почему всех девушек звали «Рози».)
— Нельзя… За это посадят! — серьезно ответила Пирошка, по-прежнему прижимая руки к вискам.
— Говорю же я, что проклятые они, эти консервы! — крикнул черноусый солдатик, и его смешливые глаза сверкнули.
Пирошка Пюнкешти еще ближе подошла к насыпи. Ей приходилось смотреть вверх, потому что молоденький солдатик стоял высоко на насыпи.
— Вы куда едете? — спросила Пирошка.
— А черт его знает!.. Не говорят ведь нам. На сербов… на русских… Не все ли равно?.. На бойню!.. — И, вскинув одну бровь, он с веселой гримасой показал куда-то, словно речь шла о каком-то костюмированном бале, на который пригласили их, да только адреса не сказали.