Мартону представилось сейчас широкое, бескрайнее поле, посреди него лежит маленький человечек, покинутый всеми, мертвый. Обе руки он держит над головой, словно защищаясь. «Не стыдно вам, у меня ведь дома шестеро детей?» Лежит. Рот открыт, зубы видны… Его отец… Господин Фицек, который строил планы, дурачился, ругался, говорил: «Маленький человек тоже не винтик»; всегда выдумывал что-нибудь, ни минуты не сидел спокойно… Которого он, Мартон, представляет себе только в вечном движении, потому что г-н Фицек вечно за работой, вечно делает что-нибудь или толкует о чем-то, то веселится, то грустит. Но больше веселится, потому что «жаловаться на старость да на хворь только смолоду сподручно». Нельзя же представить себе, что он лежит где-нибудь там мертвый, вдали от них, в Галиции, Сербии, у Добердо… И нельзя себе представить, что, когда наступит утро, он не встанет, угрюмый или приплясывая от радости; и что, когда придет вечер, не сядет на краешек кровати в одних подштанниках и не скажет что-нибудь такое, от чего либо все захохочут до слез, либо чуть не заплачут с обиды. «Что поделаешь, Берта? Гвозди ведь тоже на голове ходят, когда их в подметку заколотили».
Нет! Нет! Жизнь не может так легко оборваться!
Ледяной ветер дул Мартону в лицо. Мысли его снова завертелись вокруг смерти. Щеки пылали, уши покраснели, но он шел так быстро, что ему не было холодно. Он вступил в сражение с холодным ветром. И то он побеждал, то ветер хлестал его изо всех сил. В другой раз такая борьба была бы ему по душе, он радовался бы, что не сдается. Но теперь это одиночество, эта нахмуренная деревня за спиной, этот мертвый опустевший край только терзали и мучили его, и он не находил никакой радости даже в единоборстве с ветром. А мысли его громоздились друг на друга, точно вагоны попавшего в крушение состава.
…И зачем он только приехал сюда зимой, в Сентмартон? Глупо!.. С Илонкой вместе было бы хорошо, пускай бы и ветер дул и снег падал бы вперемешку с дождем! И деревья стояли бы голые, и лужи на дороге все подернулись бы гусиной кожей. Хорошо было бы даже в той лачужке, что одиноко стоит на краю села, точно собака, которую выгнали на улицу; стоит в ста метрах от домов, словно ее ближе не подпускают: «Ты сюда не ходи! На тебя и смотреть тошно, такая ты убогая!» Славно жилось бы даже в той лачужке, оба оконца которой свернулись на сторону, и мутны, и грязны, как глаза у старой, ослепшей в работе лошади. Вчера он видел такую… Грустно стояла она на дороге, запряженная в телегу одна-одинешенька… С равнодушного серого неба сыпал снег. А кругом была тишина, и лошадь стояла неподвижная, смирная, с торчащими ребрами, всклокоченной шерстью и кивала головой: «Спать… Спать…» Она изредка подымала веки, но подернутые пеленой глаза не видели ничего. Мартон долго смотрел на нее. Хотел погладить по голове старую, измученную клячу, протянул руку, но раздумал, не погладил — пошел дальше. У него сжалось горло. Но плакаться он не любил, потому и зашагал по вымершей деревне под серым небом, в мертвой тишине… Тогда-то он и дошел до той лачужки.
Но даже и в этой лачуге было бы хорошо с Илонкой. Он рассказал бы ей обо всем, что случилось за эти полтора года — каждый месяц, каждый день, каждый час, — что произошло с тех пор, как они не видались. Они сидели бы вместе. Светила бы керосиновая лампа. А может, и ее не было бы… Все равно. Пусть даже сальная свеча. На стене колеблются их выросшие тени. Они склоняются друг к другу. А в печке горит огонь… Он притащил бы сучьев из лесу и сказал бы: «Илонка…»
А так, одному… И зачем только он приехал сюда?! Мать месяц назад сказала ему: «Поезжай, сынок, на две недели в Сентмартон, проведешь там рождественские каникулы, ведь летом ты все равно не отдыхал». И теперь он здесь, более усталый, чем был в Пеште. В школе все ребята чужие, кроме Майороша. С ним-то хорошо… Майорош тоже из бедной семьи, но и с ним ни о чем не поговоришь, он никогда не выскажет никакого недовольства. А когда Мартон разразится вдруг какой-нибудь возмущенной речью, Майорош молчит. Он и на самом деле такой смирный или только прикидывается, потому что пролаза? А может, Майорош и вовсе размазня, квашня какая-то. А сам он устал — вернее, не то чтобы устал, а просто загрустил, а может, и не загрустил, а только не понимает чего-то. Война… Поле битвы, куда согнали столько людей от мала до велика. И отца тоже… И они могут не вернуться оттуда…
Он еще ниже опустил голову. Бессмысленно смотрел на валявшиеся по канавам еще не растаявшие грязные клочья снега. И шел он, ни о чем не думая, замедлив шаг, — так бывало с ним всегда, когда в нем рождалось какое-то новое чувство, но некоторое время он не мог выразить его; бесформенное, клубилось оно в нем и только потом, словно каким-то скачком, поначалу удивляя даже его самого, обретало плоть.
Так и сейчас он прошел с километр, полный неясных чувств, без всяких мыслей. А навстречу ему все лужи и лужи, покрывшиеся гусиной кожей на холодном ветру…
Внезапно он остановился.