И все-таки на другой день он предложил офицерам «пожертвовать» по двадцать рублей и к собранной сумме прибавить из резервной офицерской казны столько, чтобы каждый солдат получил по рублю в подарок на рождество.
— Вчера смертный приговор, а сегодня подарки, — ворчали некоторые офицеры.
— Смертный приговор остается в силе, — ответил полковник. — Но пока его нельзя привести в исполнение, надо успокоить эту банду!
Из полученных рублей солдаты отдали по пятьдесят копеек на украшение рождественских елок. Счастливчикам, имевшим пропуск и работавшим в городе, поручили накупить в Томске свечей, постного сахару и сдобных булочек.
Русские конвоиры с любопытством наблюдали за рождественскими приготовлениями и с удивлением установили, что у венгерцев младенец Иисус родился на тринадцать дней раньше, чем у них.
Пробегали самые короткие дни года. Еще в девять часов утра на дворе было темно, а к трем часам дня опять темнело, особенно в бараках.
Зажгли свечи. Пять рождественских елок выстроилось в проходах между нарами. Все плыло в сиянии. Барак приукрасился. Было тепло. На стене метались обрывки теней, то наскакивая друг на друга, то ускользая.
На елках висели пакетики с подарками. Все это устроил «папа Новак». Оборванные, небритые дети окружили сияющие елки. Только Антал Франк не мог, встать. С каждым днем ему становилось все хуже и хуже: он умирал…
У одной из елок зазвучала песня. Тихим чистым голосом затянул ее Чонгради:
Католики, протестанты, магометане, верующие и атеисты — все они пели, подтягивали песне. Ведь вовсе не об ангелах говорилось в ней, а о семье, о доме, о родине, о мире — обо всем, что было сейчас от них в шести тысячах километров, за проволочными заграждениями, за пушками и пулеметами. Старинная венгерская песня звучала здесь, в далекой Сибири; по щекам солдат катились слезы. Один за другим обрывались голоса, люди крепче брались за руки. И вот уже не слышно песни про ангелов и пастухов, раздаются одни лишь рыдания. В незатейливом сиянии свечей стоят обросшие, ободранные, плачущие мужчины.
Сняли пакетики с именами. Разлили по котелкам кипяток. Молча уселись на нарах. Спустились вниз и обитатели верхних этажей. Все охотно потеснились, уступая место товарищам. Развернули пакетики. Пили сладкий, горячий кипяток, закусывая хлебом с маслом и сдобной булкой. Казалось, жизнь повернулась к лучшему. Только на душе стало еще тяжелей.
Когда все поели, Пишта Хорват подошел к печке.
— Люди! — сказал он. — Я спою вам песню.
И он затянул:
Песня понравилась.
— А ну-ка спой еще разок! Как там дальше-то? Кто тебя научил?
— Прапорщик! — гордо ответил Пишта Хорват.
— Пой всю, до конца!
— Ну, а теперь давайте вместе, — сказал Хорват Махонький.
Стало тихо. Только свечки шипели. Вдруг кто-то крикнул:
— Товарищ Новак! Антал Франк зовет вас.
Новак подошел к своему другу и сказал, как бы оправдываясь:
— Я думал, ты спишь, отдыхаешь.
— Умираю!.. — ответил Франк.
— Откуда ты знаешь?
— Уж очень мне хорошо.
Франк говорил правду. Лицо его было страшным: при свете свечей оставались только лоб, впалые глазницы да сухие губы. Иногда слышался отрывистый, тихий кашель. Антал Франк говорил с таким трудом, будто каждое слово царапало, занозой впивалось, причиняло боль легким, горлу, языку.
— «Осенние леса»… Вот бы что послушать! Этелька пела ее.
Много лет не произносил он имени дочери Этельки, которая стала проституткой, — словно навеки выбросил из сердца это несчастное свое дитя.
Новак встал.
— Кто знает песню «Осенние леса»?
И вдруг ответил полубезумный художник, сидевший целые дни с закрытыми глазами:
— Я знаю.
— Спойте: Франк просит.
Анталу Франку редко доводилось слушать песни, разве только рабочие марши, а теперь он с нетерпением ждал песню, которую еще школьницей напевала дочь.
Желтой, костлявой рукой взял он руку Новака. Франку хотелось сказать что-то, выговориться, как ни трудно давалось ему сейчас каждое слово. И скромный, молчаливый человек заговорил вдруг от самой глубины души, как никогда прежде: