«Парень и вправду из Венгрии приехал, из дому!» Интернационалисты поверили и снова окружили Пишту. Каждый просил рассказать, как оно там, дома… Дома!..
— Смирно! — крикнул Дёрдь Новак. — Сейчас не до этого. Ужо в казарме. Товарищ Торняи, принесите-ка винтовку товарищу. Бегом!
Пишта Хорват вскинул винтовку на плечо.
— Третья рота первого Венгерского интернационального полка, смирно! К Кремлю — шагом марш! — скомандовал Дёрдь Новак.
И курсанты школы агитаторов зашагали по Тверской к Кремлю. Прохожие лишь мельком прислушались к красногвардейцам, запевшим на незнакомом языке незнакомый марш, им ведь не раз приходилось уже слышать, как поют и латышские, и литовские, и финские, и венгерские красногвардейцы.
А между тем они бы очень удивились, если б кто-нибудь перевел текст песни, которую мадьяры пели с такой яростью, что ее принимали за марш:
А в Кремле Пишту окружила вся рота, и он, как когда-то в Томске, говорил, говорил, долго, с бесчисленными подробностями. Рассказал и о том, как уезжал пятого декабря 1917 года.
— Из лагеря — прямиком в Томск… И говорю товарищу Бела Куну: «Домой поеду…» А он говорит: «Сынок, тебе же шею свернут». А я говорю: «Не свернут. Посмотрите, вернусь…» Он залез в карман, ну и вытащил бумажник и все, что было в нем, до последнего мне отдал…
Пишта все говорил и говорил… Вот он уже в Охотном ряду, потом в Орше, потом в Пеште, на демонстрации.
— Такого еще в жизни не видал. Сто тысяч человек шагает. Проспект Андраши черный от людей. А навстречу солдаты, штыки примкнутые. Ну, что теперь будет? А мы все идем. Прямо на штыки. И вдруг, когда уже подошли, солдаты взяли и опустили винтовки к земле да и пропустили нас. Идем дальше — толпе конца-краю не видать! — прямо туда, к памятникам идем… Кричим: «Да здравствует Советская Россия!» А ораторы свое гнут: «Не будем подражать русской революции!» — «Будем!» — орут люди. И тогда Йошка Франк, тот самый, о котором я уже рассказывал, и Пишта Фицек, и…
В этот миг хлопнула дверь. Пишта обернулся, оборвал рассказ и, раскинув руки, бросился к вошедшему.
…А сорок три года спустя огрызок карандаша, спотыкаясь, с трудом подставляя буковку к буковке, двигался по желтоватой бумаге, вырванной, очевидно, из какой-то тетрадки.
Хорват Махонький, почти семидесяти лет от роду, задумываясь о давно прошедших временах, просил буквы, приказывал им подчиняться его непривычным к карандашу пальцам. (У Иштвана Хорвата была уже только одна нога, вторую закопали на поле боя возле Тисы, в дни венгерской пролетарской диктатуры.)
О чем только не передумал старый Хорват, пока держал в руке карандаш! Но он и мыслям давал приказ: «Теперь я хочу говорить только о нем, ни о чем другом. Пусть принадлежит ему то, что я пишу, пусть расскажут эти строчки о нем, с кем я провел вместе бок о бок больше года после того, как мы встретились тогда в Кремле. О нем, кто уже давно мертв… Почему? Почему? Почему? Но я, Иштван Хорват, красногвардеец венгерской и мировой революции, приказываю и воспоминаниям, и теперь ни о чем другом говорить не буду».
Вот они, воспоминания Хорвата Махонького: