А. Бородину очень важно, чтобы ни один характер не был доведен его актерами до шаржа, не свелся к схеме. Чтобы чеховские герои разговаривали, а не декламировали. Чтобы актеры помнили, что герои любят и любимы. Живут, а не надрываются. Даже звук лопнувшей струны, этот Ужас чеховской пьесы, у режиссера напоминает взмах дирижерской палочки и оборвавшийся вздох оркестра. Эти герои не допускают до себя мысли о продаже вишневого сада, просто как мы – мысли о смерти. Это же так естественно для любого (и современного в том числе) человека – жить, отмахиваясь от «неизъяснимых предчувствий», гоня от себя детские страхи, откладывая на завтра то, что можно сделать сегодня. Осознание того, что жизнь прошла и разом вдруг изменилась, приходит к этой Раневской в тот момент, когда Лопахин рассказывает о торгах. Отчего ее сухая, подозрительно спокойная речь, ее красные, словно заплаканные, в последнем акте глаза смущают, а давно ставшая проходной реплика пронзает не столько болью, сколько чувством собственной вины: «Точно раньше я никогда не видела, какие в этом доме стены, какие потолки, и теперь я гляжу на них с жадностью, с такой нежной любовью». От этого же таким значимым, а не трескуче-дежурным кажется финальный разговор Раневской с Аней, в котором снова ощутимо деликатное (давно нами, кстати, утраченное) взаимопонимание поколений: «Ты, мама, вернешься, скоро, скоро… Мы будем читать в осенние вечера, прочтем много книг, и перед нами откроется новый, чудесный мир». Аня верит в то, что говорит, а Раневская, заглядывая ей в глаза, хочет поверить – в то, что впереди ее ждет не только старость, но и еще какая-то жизнь. Мать и дочь в этот момент меняются местами. Как в жизни. Оттого, что тебя не тычут каждую минуту в готовое решение, ты не спеша разбираешься и крутишь головой по сторонам сам. Отмечаешь то одно, то другое. Когда видишь, как Гаев и Лопахин дружно накрывают на стол, сначала чувствуешь комизм ситуации (сын крепостного и бывший хозяин, безвкусно одетый «кулачок» и дворянин, денди), а потом осознаешь – видимо, как и первые зрители «Вишневого сада», – что время стремительно шагнуло вперед. Прислушиваясь к разговору Лопахина и Пети в 4-м акте, веришь, что между ними большая человеческая симпатия. Улыбаешься тому, как Петя (П. КРАСИЛОВ) уговаривает, скорее, не Лопахина, а себя: «Я свободный человек… Я могу обходиться без вас… я силен и горд. Человечество идет к высшей правде… и я в первых рядах!» А услышав финал разговора («Дойдешь?» – «Дойду. (Пауза.) Дойду или укажу другим путь, как дойти»), вдруг с неизбежностью понимаешь, что за спиной у двух этих мальчиков уже стоит «век-волкодав», и никому из чеховских героев не дано дойти, всех сметет ураганом.
Ясно, что для такого спектакля и пространство было надобно режиссеру эдакое (художник С. БЕНЕДИКТОВ). Непривычная для Чехова «коробка» и несценический портал – как рама «картины». А. Бородин играет спектакль в пределах сцены. Сажает сотню зрителей вдоль одной из кулис и заставляет их то, наткнувшись на «четвертую стену», смущаться близости актеров, то рассеянно скользить в темноту «карманов», «съедающих» декорацию по краям, то боковым зрением видеть зрительный зал (занавес поднят), укутанный белым тюлем. Снег идет или вишня цветет? Даже то, что на сцене (как на любой сцене любого театра) реально зябко и реально сквозит, тоже «работает» на спектакль.
Нет тут ни реки, ни старой часовни, ни «настоящего зеленого поля и дороги», о которых сначала думал Чехов, но иллюзия «необычайной для сцены дали» есть. Как есть ощущение воздуха, движения и неприкаянности этой жизни, истаивающей на наших глазах. Нет тут и «поезда с дымочком», который все мечтал пустить по заднику Станиславский и который почему-то смутил Чехова. И даже иволга не кричит, которую, так уж и быть, Чехов Художественному театру позволил. Но это и многое другое, уже не знакомое современному зрителю, странным образом будто припоминается. Жизнь эта все равно полна звуков, которые припоминает А. Бородин, как свое провинциальное детство, и заставляет припомнить нас, даже если мы этого никогда и не знали. Нет-нет да и подумаешь: а может быть, вот так, просто, с таким неброским очарованием и играли во МХАТе… Вдруг мелькнет в профиле этой Раневской еле уловимое сходство с Германовой, и снова подумаешь: а если именно так… Нам все хочется разглядеть в Раневской Аркадину, известную артистку в парижских туалетах, а эта Раневская «одета не роскошно» – но ведь по Чехову. И, по Чехову же, «умна, очень добра, рассеянна», великодушна, широка сердцем. А когда Аня и Варя (И. НИЗИНА), «грубоватая и глуповатая», «но очень добрая» и «сериозная» (опять по Чехову!), замечательно запоют на два голоса, «увидишь» и крутой косогор вдали, и реку в утреннем тумане, втянешь в себя и сырой воздух, и запах бурьяна за домом.