Не имело никакого смысла с ним препираться и доказывать, что вонь от дохлых мышей в простенках и перекрытиях школы будет куда хуже, чем присутствие там живых особей. Доктор Дивайн был непреклонен: мыши должны исчезнуть. Я отступил. Если уж Дивайн во что-то вцепится, вырвать это у него из зубов можно только с помощью физического насилия. Я потихоньку переложил пакетик с лакричными леденцами из ящика стола в карман своего твидового пиджака – пусть в обозримом будущем он там и остается.
Занятия я закончил в тот день, охваченный новым приступом Weltschmerz[95]
(это одно из любимых выражений Дивайна, и, по-моему, отнюдь не случайно немецкий язык, принятый Дивайном на вооружение, предлагает так много подобных меланхоличных концептов, практически не известных, скажем, более цивилизованным носителям романских языков). Мой четвертый класс был на уроке каким-то вялым, напрочь лишенным вдохновения, и даже «Броди Бойз» не выказывали своей обычной joie-de-vivre[96]. У Аллен-Джонса была порвана рубашка, и в результате он выглядел еще более непрезентабельно, чем обычно; Тайлер кашлял лающим кашлем. Спасибо доктору Блейкли – «особые потребности» Андертон-Пуллитта эволюционировали настолько, что его заодно освободили и от латыни, предоставив ему возможность сконцентрироваться на любимых предметах, в основном на математике и естественных науках. Я совершенно по немуВ общем, все перечисленное и стало причиной того, что на последнем уроке я, чувствуя себя далеко не блестяще, велел мальчикам выполнить на оценку небольшой письменный перевод из Вергилия, а сам, решив дать отдых глазам, устроился поудобней и прикрылся газетой «Телеграф». В пять часов я все еще «давал глазам отдых» и проснулся от звона ведра, принесенного уборщиком. Открыв глаза, я обнаружил, что мои ребятишки давно ушли, а за окнами почти совсем темно.
В дверях класса стоял Уинтер с ведром и шваброй.
– Извините, – сказал он. – Я думал, вы уже домой ушли.
– Ничего-ничего, все нормально. Я просто… давал отдых глазам. – Я сел, поправил жилет и попытался выглядеть бодро.
Винтер с любопытством смотрел на меня.
– Устали? – спросил он. – Чересчур долгий день был?
– Долгий? Всего-то лет тридцать!
Я вскочил, но, видимо, слишком поспешно. Комната вдруг понеслась вокруг меня колесом, и я был вынужден схватиться за стол, чтобы устоять на ногах. В воздухе отчетливо пахло дезинфектантом и мальчишками; вся поверхность моего стола была покрыта меловой пылью. Впрочем, так и должно быть, подумал я; разве можно называть себя школьным учителем, если у тебя под ногтями нет мела, в душе – огня, а голова под вечер не гудит от усталости?
–
– Человек… сам учится… когда учит других? – осмелился перевести Уинтер.
– Совершенно верно, – похвалил его я. – Это высказывание Сенеки.
Должен признаться, я был удивлен. Не каждый день тебе встречается уборщик, знающий латынь. Но Уинтер вообще весьма сильно отличается от таких, как, например, Джимми Уатт, наш привратник. Во-первых, он достаточно интеллигентен – об этом свидетельствуют и его грамотная речь, и деликатная манера выражаться. Во-вторых, он многое мгновенно
– Но кто учит учителей? – спросил Уинтер.
Да уж конечно не такие бездельники, как этот Маркович, подумал я, и не такие безликие администраторы, как Вещь № 1 и Вещь № 2, которые готовы безвылазно сидеть в кабинете или торчать на каких-нибудь курсах, лишь бы как можно меньше общаться с учениками.
– А и впрямь, кто? – сказал я.
Уинтер улыбнулся. У него очень приятная улыбка, но немного странная; чем-то он напоминает мне одного мальчика, который когда-то у меня учился; его звали Джозеф Эппл; в старших классах это был тихий, сдержанный юноша, а лет через десять после окончания школы он изнасиловал, а потом заколол ножом шестнадцатилетнюю девушку, после чего впал в состояние глубочайшей амнезии, из которого так больше и не вышел. Понятия не имею, с какой стати наш уборщик показался мне похожим на этого душевнобольного типа; а впрочем, в глазах Уинтера порой мелькает такое выражение, словно он смотрит не на тебя, а куда-то мимо, во тьму. Но, возможно, мне все это просто кажется. В конце концов, и я ведь иногда заглядываю в темные глубины собственной души.