Хавьер и Рикардо полагают, что он просто вспомнил недавнюю шутку Рибы. Но после долгих объяснений потихоньку понимают, что он абсолютно серьезен и речь действительно идет о том, чтобы отслужить завтра заупокойную мессу по «Улиссу», венчающему золотую эру книгопечатания, а заодно и по всей этой эре. Реквием по концу эпохи. А не предупредил он их, потому что забыл.
– Забыл? – недоверчиво переспрашивает Хавьер.
– Но что дурного в том, что мы организуем и проведем похороны гутенберговой эпохи? Что дурного в заупокойной службе, в метафоре, объединяющей конец книгопечатной эпохи с уже забытой смертью моего издательства? – в словах Рибы звучит такая тонкая ирония, что ее никто не замечает.
– Ты хочешь сказать, что притащил нас в Дублин, просто чтобы иметь возможность превратиться тут в метафору? – спрашивает Рикардо.
– А что дурного в том, что нашей Рибочке хочется стать аллегорией, свидетелем своего времени, летописцем смены эпох? – встревает Нетски, уже изрядно навеселе.
– То есть мы приехали сюда, чтобы наш дорогой друг выступил свидетелем? Это последнее, чего я мог ожидать от поездки, – говорит Рикардо.
– И еще, чтобы я почувствовал себя живым, – неожиданно возражает Риба с неподдельной горечью, – и чтобы у меня была тема для разговора с родителями, когда я навещаю их по средам, и чтобы я перестал вести себя как хикикомори и ощутил, что я открыт для общения с другими людьми. Капелька сострадания. Вот и все, о чем я вас прошу.
Они глядят на него, как если бы увидели говорящего инопланетянина.
– О капельке сострадания? – переспрашивает готовый расхохотаться Хавьер.
– Я хочу только одного – чтобы эти похороны стали произведением искусства, – говорит Риба.
– Произведением искусства? Это что-то новенькое, – перебивает его Нетски.
– И еще я хочу, чтобы вы поняли, что тот, кто вышел на пенсию, – конченый человек, что у меня чересчур много свободного времени, а дел, мне кажется, и вовсе нет, и для меня было бы великой отрадой ваше сочувствие и ваше понимание того, что я просто пытаюсь не поддаться унынию.
Его голос надламывается, и остальных словно бы парализует.
– Вы что, не замечаете? – продолжает Риба. – Мне ведь совершенно ничего не осталось, кроме как…
Опускает голову. Все смотрят на него, словно прося его сделать еще одно последнее усилие, словно умоляя: пожалуйста, закончи свою фразу, скажи что-нибудь, чтобы мы перестали чувствовать себя так худо, избавь нас от этого страха за тебя. Все остро желают как можно скорее выйти из этого транса.
Он опускает голову еще ниже, будто хочет зарыть ее в опилки пола.
– Кроме как…
– Кроме как что, Риба? Кроме как – что? Объясни, ради бога! Чего ты не договариваешь?
Он и хотел бы поделиться, но не сделает этого: кроме как снова встретить своего гения, свое «первое лицо», жившее в нем когда-то, но исчезнувшее слишком быстро.
Но он не скажет этого, нет и нет.
Заботясь о здоровье, он вот уже более двух лет ложится спать довольно рано. Говорит, что если ему случается нарушить это правило – а в последний раз это произошло, когда они засиделись в гостях у Остеров, – результат может быть непредсказуем. Чтобы не случилось беды, уже в десять часов вечера друзья оставляют его у дверей гостиницы. В баре он съел чахлый бутерброд и теперь отправляется в постель, так и не увидев Дублина. А ведь друзья – если бы они были настоящими друзьями, – могли бы оказать ему любезность и проехать с ним через город. Но нет, ему придется ждать до завтра, они же едут в Дублин прямо сейчас, потому что Уолтер ждет, что ему вернут его машину, а потом они пойдут по барам, а может быть, и по дискотекам. Прощаясь, они говорят Рибе, что надеются увидеть его за завтраком свежим и бодрым. Если ему не удастся уснуть, – насмешничают они, – он может обратиться за утешением к ирландскому телевидению. И не вздумай осушить минибар, безжалостно напоминает Рикардо.
Они совсем было уехали, но Риба захотел узнать, кто такой Уолтер. Для него это до сих пор тайна за семью печатями. Они весь день ездят на машине, эта машина принадлежит Уолтеру, но кто такой этот Уолтер и отчего они ездят на его машине?