Пишет из далеких краев незнакомый вам поляк по просьбе русского человека Бакунина и по собственному горячему желанию. В 1854 году упомянутый русский был посажен в Шлиссельбургскую крепость, где провел три года в секретном замке. В первый год он однажды увидел вашего брата и получил возможность с ним поговорить. Брат ваш находился тогда в одиночном заключении в подвале секретного замка, а на прогулку его вывели только по случаю болезни. Разговаривать с ним строго запрещено. Его содержат без света и в мертвой тишине. Он все время в полусонном состоянии, слепнет и глохнет, и у него каменная болезнь. Сказать, что он жив, невозможно, он только не умирает. Да и как может человек чувствовать себя иначе, когда он лишен возможности слышать и видеть что бы то ни было! Нашему русскому другу удалось подойти к нему на прогулке. Когда он его окликнул, брат ваш вздрогнул с головы до ног. Оправившись, он спросил: «Кто?» Русский назвал себя. «Который теперь год? — спросил ваш брат, — кто в Польше, что в Польше, и где Константин?» Бакунин сказал, что в Польше скоро все будет хорошо. Он хотел поддержать дух вашего брата вымышленной доброй вестью. Позже он просил одного верного человека как-нибудь облегчить участь несчастного, но ему ответили, что и без просьбы это сделали бы, если бы была такая возможность. Дикого Константина и его брата, слава богу, нет. Просите милости у нового императора. Может быть, сердце его не так черство. С глубоким уважением и сочувствием…»
Я не сразу смог дочитать это письмо. Все страдания детства и юности проснулись во мне; с возросшей силой они сжимали мое сердце…
— Я уже давно подала прошение на высочайшее имя. Просила ответить, жив ли брат, если жив — возвратить его семье и отчизне. Ведь он уже никому не опасен… Ответа все нет и нет. И ссыльные возвратились, а на него, видно, и амнистия не распространяется. За что? И без закона! Ему приговорили когда-то семь лет, а если Валериан жив, то пошел уже сорок первый год, как он заточен. Такой человек! Всегда думал о благополучии других. Предпочел быть заживо погребенным, но не выдал товарищей, а они, наверное, забыли о нем! Новый император уже два раза приезжал в Варшаву, разговаривал с делегатами, и никому не пришло в голову спросить, почему Валериан продолжает томиться в тюрьме! Ведь он не замышлял убийство императора. Конечно, многие умерли, многие забыли, а новые люди имеют другие мысли, а может быть, и не знают, кто такой Лукасиньский.
Пан Высоцкий когда-то хотел напасть на цесаревича и отнять брата, да Хлопицкий не позволил: «Из-за одного человека подвергнуть опасности войны всю страну немыслимо!» Вот что он ему когда-то сказал… Не правда ли, пан Наленч это очень глупая честность?
— А я бы знаете что сделал?! — воскликнул до сих пор молчавший Валерик. — Я бы, пан Наленч, отнял дядю Валериана, напал бы на цесаревича и спрятал его в катакомбы! Тогда Николай, может быть, иначе говорил бы с Польшей! Убийцы! Знаете что рассказывают — будто Александр Первый и Константин помогали душить своего отца…
— Валерик, что ты говоришь! — ужаснулась пани Тэкла. — Я тебе сто раз сказала, чтобы ты о царях не заикался!..
Она послала его посмотреть, как спит панна Фредерика, и, когда Валерик вышел, сказала:
— Если бы вы знали, как я за него боюсь…
— Вы, пани Тэкла, упомянули Высоцкого. Слышно о нем что-либо?
— А как же! Вернулся с каторги четыре года назад. Живет сейчас в Варке, на берегу Пилицы. У него там уцелел кров и есть кто-то из близких. Пан мог бы съездить к нему в гости…
Это была единственная радостная новость.
Я ушел от Лэмпицких глубоко потрясенный. Покойный отец говорил, что у Валериана Лукасиньского был железный характер и огромная совесть. И у сестры его — тоже была огромная совесть. А Константин с Николаем не имели ее вовсе. И такие уроды стояли во главе славян! Спрятали Лукасиньского за десять лет до революции, полагая, что в нем кроется главное зло, а революция все равно совершилась. Лукасиньский сидит сорок лет под замками, отрезанный от всяческой жизни, а Варшава снова закипает… И она закипит!
На следующее утро я опять пошел на Новый Свет, 45. Мне открыла молодая пани. Из-за нее выглядывал темноглазый мальчик.
— Мне хотелось видеть пана Эдварда Наленча, — сказал я.
— К сожалению, его нет. А что вы хотите? Я его жена…
— Жена? — Кажется, мне начинало везти, — Я очень рад. А где пан?
— Он будет дома только завтра, после панихиды по Косцюшке, — отвечала пани Наленч. — Приходите во второй половине дня.
— Вот не везет! — я потоптался… — Ну хорошо, я завтра приду.
— А кто вы, пан? Я пана не знаю…
Мне так хотелось встретиться с Эдвардом неожиданно!
— Я его старинный-старинный друг…
— О, это хорошо! — она виновато улыбнулась. — Пусть пан извинит, что не приглашаю войти. Спешная работа. Шью для завтрашних панихид траурные банты. А завтра… мы оба встретим пана с радостью! Я так и скажу ему — старинный друг! Пусть-ка он погадает!
Я поклонился и пошел. Удивительно прямо! Ничего в жизни мне не давалось легко!