— Не знаю, как вы, но я все, даже междоусобные войны, читал если не с удовольствием, то с интересом великим. Сердце билось то за одного, то за другого, за несчастных князей. В царствование же Иоанна Васильевича я желаю успехов России, но, право, как существу, от нас отдалённому, которому воссылаем желание рассудка, но не чувствования сердечные: как Мемнон, стоит она неподвижная и льдяная, нечувствительная к частной судьбе детей своих, столь её любящих, столь преданных ей. Я замечаю на этих холодных страницах, что наш мудрый историограф, побеждая рассуждением систематическим порывы своей, без сомнения, благородной души, заботится только об том, чтобы представить царствование Иоанна Васильевича выгодным и даже для России счастливым и скрыть и рабство подданных, и укоренившийся деспотизм. Я вижу в царствование Иоанна счастливую эпоху для независимости и внешнего величия России, благодетельную, по причине унижения уделов, его с благоговением благодарю как государя, но не люблю его как человека, не люблю как русского, так, как я люблю Мономаха. Россия достала свою независимость, однако сыны её утратили личную свободу надолго, слишком надолго, кажется, что навсегда. Её история с сего времени принимает вид строгих анналов правления самодержавного. Мы видим Россию важною, великою в отношении к Германии, к Франции, к прочим иноземным державам, но история России для нас исчезает. Прежде мы имели её, хотя и несчастную, теперь перестали иметь: вольность народа послужила основанием, на котором самодержавие воздвигнуло колосс Российский! Мы много выиграли, да много и потеряли. Русский не может не читать историю своего Отечества с сего времени с удивлением, но редко с любовью. Впрочем, правду сказать, до ужасов-то я ещё, видно, не дочитал, а пока инде кнут, инде название: Федька и подобные им.
Александр проговорил, усмехаясь:
Вскинувши голову, с удивлением поглядев на него, Тургенев быстро, увлечённо спросил:
— Пушкина, да?
Александр поднял брови, от неожиданности рассмеялся холодно, отчасти и зло:
— Такая известность и в такие-то лета. Счастливец! В мнении публики всё остроумное принадлежит нынче только ему, точно кроме и нет остроумцев.
— Вы правы, конечно, да не совсем. Как послушаешь об нём мнение наших ценителей, какая глупость, какая самонадеянность, злость. Видно, в литературе, как и в мнениях политических, хорошие писатели стоят против варваров тех же, против которых благородные люди стоят в мнениях гражданских и политических. Дураки и хамы повсюду с одной стороны.
Он поспешил перевести разговор на другое, раздосадованный простительной ошибкой Тургенева, не желая более намекать на авторское своё самолюбие:
— Вы с ним знакомы?
— С Пушкиным? Да, он изредка даёт мне короткий визит, однако ж много чаще и с чувством посещает брата моего Александра.
Он поправился, удивляясь оплошности, которую всё-таки вдруг допустил, не имея нисколько намеренья так оплошать, верно, заноза ушла далеко:
— Вы знакомы с Карамзиным?
— Даже очень знаком.
— Отчасти я завидую вам.
Раскрывши глаза, видно, что от всей души удивившись манере его восхищаться, Тургенев со смехом, весёлым, но мелким, громко спросил:
— Отчего лишь отчасти? Какой каламбур!
— Близость к великому человеку благотворна всегда, как не признать очевидность, слишком известную, в особенности для людей молодых, но мне хотелось бы знать, каким образом в наше время человек истинно просвещённый и мудрый может оставаться пропагатором, даже приверженцем и поклонником деспотизма, тем более деспотизма почти азиатского, тогда как просвещение ведёт непременно, неумолимо к республике, об чём, догадываюсь, ведают все самодержцы и деспоты, просвещённых помещая в темницы, оставляя народ в темноте?
— В глубине души Николай Михайлович почитает себя республиканцем по убеждению, и даже клянётся в тесном кругу, что таковым и помрёт.
Имея эту привычку, Александр посклонил голову несколько набок, поразмыслил мгновенье, взглядывая поверх стёкол очков, и с ядовитою улыбкой спросил:
— Что это, славная шутка его? Как нынче изрядно тонко изволят шутить!
Тургенев ядовитость улыбки, много вредившей ему, мимо глаз пропустил, плечами пожал, отвечал без смущенья:
— Как бы не так. Республиканизм есть истинное его убежденье, не раз мне слышать довелось от него горячее восхищение самим Робеспьером.
— Тогда за какой надобностью он нам проповедует суровую прелесть единовластия? Он лицемер?
— Помилуй, какие ты слова говоришь! Постыдись! Он при мне как-то сказал, как в северном климате печи зимой, так он хвалит в России единовластие, а не республику, и что нынешние умники, как он ласково нас величает, которые мечтают уронить троны и навалить на их место журналы, полагая, что журналисты способны к управлению миром лучше царей, по этой причине не так уж и далеки от глупцов.
— Вы, я слышу, с ним не согласны?