С какой жалкой целью заставляли его ночевать в пропылённой, загаженной канцелярии, этом капище чернил и бумаг? Какие сердечные тайны государственной дипломатии он тут охранял? И это вперёд на целую жизнь?
В ночной тишине, сильно пахнувшей нежилым помещением и мышами, грызущими фолианты, составленные из донесений, строго секретных, европейских, американских, турецких наших посольств, чем-то удивительным, сильным, зловещим особенно ясно и грустно манил его новый, не прозябший ещё, как он сознавал, но уже прозябающий, беспокойно толкающий, как женщину толкает дитя, странно волнующий замысел, героем которого был человек благородный и умный, лишённый или доброй волей лишивший себя полезного дела, ужасно по этой причине смешной, а вкруг этого глупого умника, говорящего вдохновенно-длинные речи, сонм знакомых людей, может, быть, собственный дядя, старик, Настасья Семёновна, добрая, однако ж препустейшая тётка, Элиза, при одном воспоминании о которой он густо и неизменно краснел, может быть, этот счастливый, улыбчивый генерал, кто-то ещё, ненавистно болтливый, чем-то странно походивший на Греча, оратора неизменного, едва покидал перо журналиста, э, да мало ли кого возможно было бы туда поместить и зло насмеяться над всеми, а пуще всего над собой, дураком, уж больно сам-то хорош. Впрочем, замысел, робко скуливший в душе, оставался пока что болезненно набухающей тайной для многих, по двум-трём намёкам раскрытой очень немногим, самым близким друзьям, теребивших его неумолчно, чтобы он поскорей начинал, и словно какую-то ужасную тайну, если назреет, прорвёт наконец, сулил открыть ему самому, должно быть, наипоследняя проба пера, чтобы проверить и поверить в себя, как давеча он твердил Чаадаеву, встретясь случайно в фойе.
Однако ж в замысле этом, особенно в ночной тишине, слышалось что-то ещё, какая-то новая, какая-то свежая мысль и какая-то новая, как ни странно, ещё более глубокая тайна.
И что бы ещё, что за мысль, что за тайна могла это быть?
Неужели всего лишь подурачиться над всем и над всеми, с кем имел случай встретиться, жить, с кем перебросился словом, язвительным или пустым, кто, глупый и тёмный, бездельник и враль, поневоле его раздражал? Должен ли он всего-навсего посмеяться пуще иных над собой, несчастным балбесом, потерявшим дорогу к славе, к великим делам, всё ещё не отыскавший в себе себя самого?
Вот бы это открыть, вот бы куда заглянуть, но его дух был опутан и связан тиной бесполезных, смешных мелочей, которые с удивительной ловкостью не дозволяли ему всунуться наконец на свою колею, а без этого, без своей колеи, не нашедши себя, как посмеяться да подурачиться от души над собой и над всеми, с какой высоты? Что за смех, валяясь без дела, укрытый шинелью, на обшарпанных канцелярских столах?
Несколько раз он поднимался, заслыша гром колокольчика у дверей, впускал закутанного в шубу курьера, от которого так и несло настоявшимся хмелем дальних дорог, что в стужу, что в зной, принимал из скрюченных рук настылую дорожную сумку с сургучной печатью, отпускал с Богом посланца поспать, а сам чертыхаясь взгромождался на стол, чтобы глаз не сомкнуть.
Как бы и чем бы свой тревожный дух развязать, как бы и чем бы выпустить праздные силы на вольную волю, на бескрайний простор, где только и должен жить человек, родившийся русским, вечный скиталец, из Новгорода до Киева, из Киева до Владимира, из Владимира на Печору, за Уральский хребет и в Сибирь, залучить это волшебное свойство творить, творить всё, к чему бы ни прикоснулась душа?
Или вся жизнь на безделки, безделки во всём, спаси Бог, ежели не на что-нибудь хуже?
Уж и хуже стряслось, куда же ещё?
А ведь именно хуже, лишь одно хуже и гаже навязчиво, подло маячило у него впереди, слепая опасность падения в грязь, да и нет, едва ли только опасность, скорее лихая беда, караул благим матом ори, чёрт возьми.
Если голую правду сказать себе самому, благо бессонная ночь, да подлость безделья, да лютый мороз за окном, да несносная жёсткость стола по иностранным делам, всё в этой жизни беспутной, какой он с лихостью бестолковой жил-проживал всякий день, всё было погубительно для дерзкого духа его, всё было тлетворно, иссушительно, подло до слёз.
Подлее всего: мелкое дело, мелкая служба, мелкая жизнь, мелкое шутовство.
Трясина затянет, пойдут пузыри.
Он точно надышался угаром, спохватился теперь, спохватился кинуться вон из угарной избы, в жажде воздуха свежего, с тяжкой болью в груди и в висках, а не виделось, не имелось двери нигде, хоть ты волком завой, хоть в кровь расшиби кулаки, хорошо бы приснилась вся эта чёртова хмарь, так ведь нет, чёрт возьми, наяву, не приснилось.